|
<<<назад
ВОЗДУШНЫЙ КНЯЗЬ
РОМАН
"И дана мне трость, подобная жезлу, и сказано:
"Встань и измерь храм Божий, и жертвенник, и служащих в нем"
Откровение Иоанна 11:1
СОДЕРЖАНИЕ
КНИГА ПЕРВАЯ
КУКУШКИ И ГОЛУБИ
ТЕНИ И ШОРОХИ
1. Лисья голова
Он приехал в Пойму вечером, в сумерках, и, спрыгнув с подножки автобуса и оглядевшись, увидел за ветхим домиком станции лишь темные очертания деревьев, бесформенных строений и каких-то башен, беспорядочно разбросанные среди них огни электрических фонарей и бледные отблески умирающего заката в низких, но бесплодных облаках. Поселок сразу напугал его собачьим лаем, хриплыми пьяными криками вдали, равнодушием к приехавшему ему (никто не встретил) и возникшим в ответ на это равнодушие чувством потерянности и никчемности его появления здесь – на незнакомой, живущей какими-то своими, особенными, заботами земле. Со стороны Волги дул холодный и колючий мартовский ветер, взрыхленный автомобильными колесами, рыбацкими сапогами и женскими каблуками снег, подобно болотной трясине, обволакивал ноги, просачивался за края полуботинок, и мучительно хотелось вернуться в автобус, словно под нагретым за время долгого общения с ним сиденьем была забыта дорогая и самая нужная в жизни вещь.
Однако надо было куда-то идти, искать кого-то, кому назначено было стать здесь его благодетелем, покровителем или даже самым близким на многие годы человеком. «Кто это будет, - думал он, бредя по бугристой и рыхлой дороге вдоль низкого заборчика следом за гомонящей, как стая весенних грачей, толпой его недавних попутчиков, - почему непременно благодетель, а не враг, могущий уже с этого вечера сделать жизнь нового поселенца бесприютной и невыносимой?..»
Вспомнилось напутствие владыки, уверявшего, что лучшего прихода в епархии не сыскать. «Народ там очень хороший, - говорил епископ, подписывая указ о его назначении в Пойму, но то и дело прерываясь и так задумчиво глядя на стоявшего перед ним в позе смиренного послушника отца Андрея, что и без того сумрачный, освещенный лишь низко пригнутой к столу настольной лампой да тусклой лампадкой под висящей в углу «Троицей» кабинет его погружался в глубокую ночь. – Да… Добрые, религиозные люди.… А псаломщицей там служит моя духовная дочь – монахиня Сергия. Она несколько странновата, но кротка и богобоязненна… Думаю, вы найдете с ней общий язык…»
Необычное имя псаломщицы изумило его еще там, в кабинете, но сейчас, приближаясь к центру поселка, освещенному прожекторами, с памятником вождю, окруженным елками, и белоколонным Домом культуры, отец Андрей мог лишь тяжело вздохнуть: опять женщина, опять искушения…. Какова она, эта Сергия? Сухонькая старушка с крохотными глазками под заношенным клобуком или недавняя молодая грешница, усмиряющая плоть под мужским именем и тесным подрясником?.. Впрочем, какой бы она ни была – ему представилось низостью думать о ней, как и о всякой женщине, в эти минуты, часы, дни его теперешней жизни, в которой не должно быть места никому и ничему, кроме Бога. Иначе, какой же смысл в его уходе из мира и в этой ссылке в столь далекий и скучный волжский поселок? Какой смысл в покаянии и рукоположении в сан священника, принятом во имя искупления своего великого греха и грехов всего мира?
- Какой смысл?..
Звук собственного голоса заставил его вздрогнуть и оглянуться. Никого ни рядом, ни вокруг не было, а сам он увидел себя стоящим во тьме, под навесом какого-то бесконечного сарая, от крыльца которого дорога круто спускалась по заваленному кучами бревен, кирпичей и странных черных ящиков склону к белой стене приземистого здания, венчанного небольшой маковкой с четкой геометрией православного креста на фоне заснеженной пустыни Волги. Отец Андрей не усомнился в том, что это была именно Волга, а вот церковь откровенно удивила своей простотой, сходством с захудалой сельской больницей, отсутствием привычных для глаза колокольни и ограды. Не было рядом с ней и необходимых подсобных строений, в одном из которых, по его представлению, и должен был находиться церковный дом с монахиней Сергией, пекущей к завтрашней Литургии румяные просфоры.
К счастью, в окнах храма горел, хотя и тускло, свет, а бледная лампочка над папертью освещала приоткрытую дверь, не вполне приветливо, но все же приглашающую всякого желающего войти и помолиться. Смутные, неведомые чувства испытывал он, осторожно скользя, спотыкаясь, перепрыгивая через выползшие на дорогу брёвна и не отрывая взгляда от безлюдной двери, - чувства, сходные разве что с переживаниями любовника, крадущегося к дому чужой жены и не уверенного в отлучке ее ревнивого мужа. При этом он все пытался заставить себя поверить, что за этой дверью ждет его новая жизнь, полная света, радости и любви, нужная людям, их домам, их реке.… Пытался, но – не мог. Ибо очень уж живым было воспоминание о прощальных взглядах владыки и о его настольной лампе, то едва светящей, то вовсе погруженной во тьму.
В дверь он протиснулся боком, волоча за собой в одной руке увесистую дорожную сумку, в другой – дипломат с подрясником, шапку и перчатки. В церкви было тепло и уютно, и пока он, поставив у ног своих поклажу, крестился и шептал входные молитвы, успел осмотреться и отметить, что кажущееся снаружи невзрачным помещение довольно велико и вместительно, а отсутствие народа, богатого убранства и иконостаса (каменный проем Царских Врат загораживала черная, в виду Великого Поста, штора) сообщало храму какую-то особенную, неповторимую духовность, так что сразу отлегла от сердца дорожная тяжесть сомнений, и отец Андрей почувствовал себя свободным хозяином и этого храма, и душ должных вскоре наполнить его прихожан, и даже самого Святого Духа, власть которого здесь отныне будет зависеть от любви и веры нового настоятеля.
Хозяйской уверенной походкой прошел он по голосистому кафельному полу из притвора к амвону и только там, целуя лежащее на одиноком аналое украшенное бумажными цветами распятие, услышал тихий и тонкий женский голосок, монотонно читающий утренние псалмы. И не успел он прибавить к этому голосу еще и эпитет «нежный» - увидел, повернув голову, за отгороженным фанерным щитом с печатными иконками клиросом… нет, не «божий одуванчик» и не грешного ангела, а некое человекоподобное существо, около двух метров росту, с руками мясника и большой лисьей головой, косо и враждебно взирающей на него. «Вот так дочь!» - едва не сорвалось с его губ от изумления, а родившееся в одно мгновенье чувство страха заставило поспешно, не дожидаясь неожиданных вопросов, представиться.
- Я отец Андрей. Новый настоятель. Приехал вот…
- Батюшка! – огласил храм радостный вопль, и Сергия, ловко спрыгнув с солеи, бухнулась ему в ноги, вытянув руки с четками к его сырому ботинку. – Слава Богу! Я уж и не чаяла!..
Тяжело поднявшись и дождавшись его благословения, она надолго прижалась в горячем поцелуе к руке отца Андрея, и он ощутил на этой руке капли слез. При этом крутая спина ее под натянутым сатином подрясника не вздрагивала и не дышала, а тулья обширного, как кавказская сковорода, клобука казалась изваянной из цельного куска каменного угля. Когда же ритуал был исполнен и монахиня выпрямилась, оказавшись на голову выше знающего себя не хилым и привыкшего смотреть на собеседников свысока или глаза в глаза отца Андрея, - он обнаружил в ее заостренном лице такое омертвелое бесстрастие, и так далека была от жизни ее гнилозубая улыбка, что отец Андрей, не найдя сил отвести взгляд в сторону, закрыл глаза.
«Кротка и богобоязненна…. Богобоязненна…» - вновь прозвучал для него из тьмы задумчивый голос владыки, и он прошептал в ответ свое, глухое и темное: «Верю…», а Сергии сказал:
- Устал я, матушка. Где бы мне сегодня переночевать?…
- И-ии, не беспокойтесь, батюшка, - понимающе ласково пролепетала мать Сергия. - Тут для священника хоромы – не то, что мои! После Давида всё вымыли-выскребли, даже обои перекрасили, так что и духа его сатанинского не осталось. Конечно, все равно нужно весь дом освятить, но это уже завтра, после службы.
- Не хотите ли заглянуть в алтарь? – предложила она, тронув плечо все еще стоявшего с закрытыми глазами, но уже озадаченного ее сообщением отца Андрея.
- Что? Алтарь?.. Да-да, конечно! – очнулся он и, не глядя на монахиню, шагнул под свод южного входа в святилище.
Там было темно, но когда за спиной его щелкнул выключатель, он облегченно вздохнул. Здесь все соответствовало его мечтам: и простор, как на театральной сцене, и массивный, обтянутый черной парчой Престол с тяжелым Евангелием на нем, и высокий семисвечник, и шкаф с разноцветными ризами, и этажерка с книгами, и умывальник, и зеркало… Вот только и тут привлекла внимание чистая белизна стен и покатого потолка; лишь на подоконнике за Горним местом стояло большое дощатое распятие с иконописным Спасителем на нем, да на жертвеннике сиротливо ютилась небольшая иконка с потемневшим и неведомым ликом.
- Всё унес, - предупреждая вопрос настоятеля, сообщила мать Сергия. – Славу Богу, хоть потир с дискосом да Евангелие оставил. Прости Господи, во мне грех осуждения говорит, но это был истинный дьявол. И в поведении, и в жизни… Службу вел почти всегда пьяный, ругался матом на меня, над старушками на исповеди издевался, даже курил в алтаре. А уж дома!.. Все пьяницы и блудницы местные прямо жили у него! Еще эта девка… Я жаловалась владыке, но владыка мне не верил. Говорит: преувеличиваешь, а эта – духовная дочь. И староста за Давида заступалась. Ну, и вышло все, по-моему, слава Богу. Хоть церковь и нищая стала, но видно, так Богу угодно… такое испытание нам. Вы – батюшка хороший, вы скоро все наладите, и народ опять станет к нам ходить…
Отец Андрей слушал ее нескончаемую речь, и ему казалось, что он угодил под навес горного водопада, где все вокруг гудит, шатается и сверкает, так что не понять уже, где земля, а где небо, и выбраться на свет Божий можно, только сойдя с ума. Кто унес? Куда унес? Какой дьявол, и причем здесь какая-то девка, и сам отец Андрей? – все эти вопросы мелькали перед ним, разбиваясь у ног и обдавая мутными брызгами самую душу…. В конце концов, он оглох напрочь, и только три усердных поклона перед престолом, обязавшие матушку умолкнуть, вернули ему нормальное ощущение мира. И первым нормальным откликом на слова монахини явилась мысль о том, что все рассказанное ею если не бред, то обычные сплетни, в которых даже и странного ничего нет, ибо все псаломщицы всегда жалуются и клевещут на своих настоятелей, и надобно иметь много терпения, чтобы жить с ними мирно.
Что же касается иеромонаха Давида – предшественника Андрея в Пойме, то его отец Андрей знал довольно близко и ходившим о нем по епархии слухам не доверял. Хотя, конечно, - «кто без греха?» - и могла быть в этих слухах доля правды, даже и сам факт исчезновения отца Давида из Поймы был очевиден, но… мало ли молодых, наспех постриженных и рукоположенных монахов сбегает, когда они осознают себя непригодными к духовному подвигу! Чаще всего побеги их кончаются возращением и покаянием в ногах владыки, который сих блудных сыновей прощает и, наложив нетяжелую епитимью, отправляет либо в монастырь, либо в другой приход, где они если и грешат, то тайно и с оглядкой…
- Да, картину вы, матушка, нарисовали страшную, - сказал он Сергии, поднявшись и неприязненно взглянув на нее. Монахиня стояла возле жертвенника, сложив свои мощные ручищи на груди и глядя куда-то поверх отца Андрея отсутствующим взглядом, отчего неприязнь к ней в душе его обнажилась еще более, и он нашел разумным, не вдаваясь в словоблудие, выйти из алтаря. Внезапная тоска всколыхнулась в груди от мысли, что отныне ему придется общаться с этой муже-девой каждый день и по несколько раз на дню выслушивать ее жалобы, а вскоре, наверняка, и упреки.
- Вы мне не верите. Смеетесь, - произнесла мать Сергия за его спиной таким жалобным, даже отчаянным голосом, что он остановился как вкопанный, и поднес к своим вдруг потяжелевшим от груза предчувствий векам усталую ладонь. Каким-то тайным, глубоко сокрытым фибром своей души он уловил в голосе псаломщицы не обиду и не подозрение к себе, но нечто превосходное над ним, словно он в какую-то минуту их недолгого знакомства незаметно позволил ей взять власть над собой, и уже власть эту ему не достанет сил одолеть никогда.
«Чепуха какая! - тотчас поспешил отец Андрей отрезвить себя. - Видно, я действительно сегодня переутомился…»
- Я вам, батюшка, больше ничего не скажу. От других узнаете, – вдруг твердо заявила мать Сергия и принялась неторопливо, с молитвою обходить храм, гася свет и прикладываясь к немногим развешенным по стенам иконам не иначе как после долгого и тяжелого коленопреклонения.
2. У запретной двери
Всю дорогу от церкви до дома старосты, куда взялась проводить его мать Сергия, отец Андрей думал о Давиде. Молчание монахини, в отличие от ее жалоб, не на шутку встревожило его. Угадывалось в этом молчании серьезное знание какой-то суровой правды, и, сопоставив его с молчанием самого владыки, избежавшего прямого сообщения о случившемся в Пойме, отец Андрей понял, что начинает восходить на порог не просто скандальной, но весьма неприятной и, может быть, страшной тайны. Что такое она говорила в алтаре?.. Отец Давид перед побегом обокрал храм? Или сбежал, став пособником грабежа?.. Но это же нелепость! Разве мог украсть или помогать ворам этот самый, пожалуй, спокойный, самый образованный и самый верующий из всех знакомых отцу Андрею священников монах? И если он обманулся в Давиде – значит, обманулся в себе самом, до сих пор уверенном, что двадцать лет занятий портретной живописью и психологией дали ему способность разбираться в людях, как, быть может, никому другому. Сколько за эти годы он перевидал лиц, сколько сделал с них не просто похожих, но, как признавались даже его недоброжелатели, «душевных» портретов, сколько, наконец, предсказаний о судьбах его натурщиков сбылось! Как же мог он ошибаться в отце Давиде? А впрочем…
Тут он вспомнил день своего знакомства с ним. Это случилось в праздник Преображения Господня, в августе. Сам отец Андрей после недавней хиротонии служил в городском кафедральном соборе ставленником, усваивая устав службы живым опытом, и обязан был по праздникам и воскресеньям (когда приезжал на службу владыка) выносить преосвященному для входного благословения крест на обшитом бархатом подносе. Владыка ровно в девять утра подъезжал к собору на белой «Волге», и тотчас начинали трезвонить колокола, к машине выбегал настоятель, а остальные отцы выстраивались коридором в притворе в рясах и высоких камилавках, и только облаченный во все ризы ставленник стоял с подносом в обеих руках лицом к входу.
В тот день собор был полон до отказа. Два больших хора в любую минуту по сигналу протодиакона готовы были грянуть многолетие, на улице все цвело, зеленело и было пропитано солнцем, даже нищие выглядели празднично и на время отложили свои распри из-за удобного местечка на паперти. Как обычно, их было около пятнадцати завсегдатаев, и всех их священники знали не только в лицо, но и поименно, и они в числе первых, еще перед дверями собора, удостаивались чести приложиться к высочайшей руке. Отец Андрей наблюдал церемонию благословления нищих издалека и, будучи не искушенным в ней, не сразу сообразил, что на паперти произошло что-то чрезвычайное, нечто из ряда вон выходящее, скандальное и доведшее владыку до дрожи, так что и крест с подноса он смог взять лишь двумя руками.
И только во время Литургии, в алтаре, отцу Андрею рассказали, что среди нищих оказался священник, которому владыка с ранней весны не давал прихода и таким образом оставлял без средств к существованию, истинно – нищим. Вот он и явился просить милостыню вместе с безногими, юродивыми и пьяницами. И священником этим был отец Давид.… Хотя нет, в то время он еще не принял пострига и носил свое гражданское имя – Дмитрий.
Само же знакомство состоялось после праздничной службы, в келье соборной алтарщицы монахини Августины, жившей недалеко от собора в маленьком домике и почему-то очень благоволившей отцу Андрею. Он пришел к ней на обед и увидел за столом молодого человека лет тридцати, жидкобородого, в очках и безрукавной рубашке, чрезвычайно веселого и открытого.
- Ну, что, в самом деле, мне оставалось делать? – сразу после знакомства и целования обратился он к Андрею. – Еще в марте он сказал: жди – вызову. Я и ждал терпеливо. Но, извините, должен же я как-то существовать, не птичка ведь!.. Конечно, подрабатывал: то на рынке, то на вокзале. Но я же – священник! Вот если бы ты был монах, говорит, я бы тебя в монастырь определил, а поскольку целибат – живи, как знаешь…
- Прости, батюшка, - вмешалась собиравшая обед мать Августина – невысокая, худенькая, но очень подвижная, с чистыми детскими руками и девичьем лицом. – Зря ты этак. Отец Андрей еще ставленник, а ты ему такие слова про владыку говоришь. Да и владыка дурного не сделает. Видно, чем-то ты ему насолил.
- Да чем насолил, мать Августина?! – не унимался очкарик. – Я только попросил в городе меня оставить, чтобы лучше было в Академию готовиться.
- Все равно быть тебе, батюшка, монахом, - пророческим тоном возвестила мать Августина и принялась разливать по тарелкам щи.
- То-то и оно… - задумчиво произнес будущий Давид…
Постриг он принял через неделю, и сразу был направлен в Пойму, по темной улице которой теперь – спустя полтора года – шел следом за богобоязненной Сергией отец Андрей, вспоминая своего предтечу и понимая, что побег его был предопределен еще в те жаркие августовские дни.
Однако до конца уяснить прошлое отца Давида он не успел: монахиня остановилась у высоких ворот какого-то дома, перекрестилась и толкнула могучим плечом калитку, словно вырывая с корнем ее внутренний запор. Пискляво залаяла где-то в глубине двора собачонка, вспыхнул свет в окнах застекленной веранды, и скоро отец Андрей стоял за порогом кухни под взглядами двух пар совершенно одинаковых глаз, принадлежавших, впрочем, двум очень разным, как он сразу отметил, людям.
Седовласый подтянутый мужчина в выцветшей гимнастерке на выпуск и растянутом у колен трико, приветливо улыбаясь, протянул ему теплую руку, на которой не хватало несколько пальцев, и, не назвав своего имени, сообщил:
- Это моя жена, Анна Васильевна. Староста! Бо-ольшой человек!
- Да ладно тебе, Коля! – безобидно засмеялась женщина в черном рабочем халате, чьи руки были по локти выпачканы хлопьями мокрого хлеба, который она только что бросила месить в стоявшем у печи ведре. – Вы, батюшка, не обращайте не него внимание: он всегда так меня выдает. А я… какой же я большой человек?!
Она и впрямь выглядела невзрачной, но если бы отец Андрей еще и не знал, что староста в Пойме – женщина, именно на нее указал бы с первого взгляда. Редкое было у Анны Васильевны лицо, такие лица он в своей жизни видел несколько раз, и каждое из них запечатлелось в памяти его навеки. Принадлежали они как мужчинам, так и женщинам волевым и, в то же время, в силу иных качеств характера, обязательно подчиненным… даже рабски преданным своим супругам или возлюбленным. И, может быть, как раз такое противоречие рождало в их душах качество, несвойственное никаким другим человеческим типам: суровую верность своему идеалу. Сухость губ, глубокая впадина подбородка, множество лучистых морщинок под глазами и почти полное отсутствие бровей, подчеркивающее первостепенность глаз. У Николая Михайловича – мужа старосты – бровей так же не было, и подбородок был такой же, однако полные и влажные губы так и светились гордостью и самолюбием.
- Ну, вот, батюшку я вам привела, теперь пойду, - сказала мать Сергия, облегченно вздохнув, словно она не привела, а принесла его на руках.
- Останься, матушка… - предложила Анна Васильевна, но хозяин уже сказал:
- Всего доброго, - и тоже вздохнул после ухода монахини.
- Терпеть ее не может, - пожаловалась староста, смывая крошки с рук в большом ковше, тогда как Николай Михайлович вешал за печь пальто отца Андрея. – Как два сведенца, всегда кидаются друг на друга. И чего! Она женщина добрая, молитвенница большая…
- Видел я, какая она молитвенница! – возразил хозяин. – Свет не выключает до утра, а сама спит на полу. Тот раз еле достучался!
- Это когда отец Давид-то пропал? – уточнила Анна Васильевна. – Так ведь перед тем он ее и утомил.
- Вот и молилась бы до утра за спасение его души!
- Молится. Сама слышала в церкви: как будто только о нем и молится…
Пока они так препирались, отец Андрей осматривал их жилище, пьянея от смешанных запахов кислого хлеба, жареной картошки и заваренного с мятой чая. Однако, как ни нравился ему простой порядок их быта, как ни велико было чувство рожденного ароматом еды голода – слова хозяев об отце Давиде отчетливо записывались в дневник его памяти, хотя выводы он пока делать не спешил.
- Ладно, вынеси поросенку, а я ужин подам, - неожиданно строго приказала мужу Анна Васильевна и, когда тот вышел с ведром, захлопотала у печи, гремя чугунами и тарелками.
- Мы вас давно ждем, батюшка, а вот приехали – а у нас такой беспорядок, - каялась она, хотя ничего беспорядочного отец Андрей вокруг не обнаружил; напротив, дом выглядел только что тщательно прибранным, а стол застелен еще нетронутой новехонькой скатертью с золотистой бахромой по краям. – Коля все собирался к вашему приезду овечку заколоть, да, вишь, пост начался. Ну, ничего – завтра придете к нам, отпразднуем ваше назначение. Может, и послужите завтра? А то мы уж почитай месяц ладана не нюхивали.
- Конечно, будет Литургия, - заверил отец Андрей. – Теперь каждый день будет…
- Ну, каждый день не надо. Дай Бог, чтобы по воскресеньям-то народ собирался. Я ужо оповещу всех. Может, человек двадцать придет.
- Двадцать? – удивился отец Андрей. – Со всего поселка!
- А ты как думал! – воскликнул вернувшийся со двора хозяин. - У нас теперь и верующие Богу не верят. Всех Давыдушка отвадил, а под завязку и иконки прибрал – чтобы, значит, не соблазнялись!
- Да ладно тебе, Коля, - остудила его староста. – Чего зря грешить на него? Может, и не он – не доказано ведь.
- Докажут, когда поймают. И кончится твоя защита…
- Все-таки я не верю, - говорила Анна Васильевна уже за ужином, когда отец Андрей уплетал необыкновенно вкусную картошку с солеными огурцами и обильно помазанными грибами. – Не мог он, Коля, это сделать. Да и как? Это ведь не подсвечник или книгу какую – в портфель сунул и пошел. Почти полсотни досок, одна другой тяжелее. А он все дни пьяной был.
- То-то, что пьяной, а самый главный-то день мы и проглядели, - стоял на своем Николай Михайлович. – Всю неделю к нему никто не заглядывал, и церковь не удосужились навестить. А тебя я бы не только из старост выгнал – саму бы под суд отдал как соучастницу. Надо же: столько сил потратили, чтобы ее открыть, все своими руками сделали, иконы собрали, владыка приезжал святить.… Да ты должна была и ночевать в церкви, коли тебе доверено. Ан, нет. Батюшка, видите ли, для нас как Бог!
- Ну чего ты, Коля, ругаешься опять? – со слезами в голосе молвила Анна Васильевна, и губы ее собрались в жесткий ком. – Думаешь, отцу Андрею приятно слушать?
- А что, - как бы между прочим спросил отец Андрей, - он, правда, так сильно пил?
- Сначала все хорошо было, - ответила, успокаиваясь, староста. – Прилежный такой был, аккуратный. Не то, что пить – курил потихоньку по ночам – только Сергия и чувствовала. А потом приехала к нему эта прости господи… Светочка эта – и как подменили батюшку. Что она с ним сделала? Умный, грамотный священник, воспитание чувствовалось хорошее – и на вот тебе! Первые дни-то и с ней все ладно было: в церковь ходила, молилась, даже (сама видела) плакала на коленях перед Казанской Божьей Матерью. Я уже думала: Бог с ними, дело молодое, пускай живут, да, видно, Господь испытание такое через нее нам послал. Веру чтобы нашу испытать. Ведь и народу поначалу полная церковь собиралась…. Теперь все над нами смеются, пальцами показывают, так что стыдно и в глаза людям глядеть.
- Да, тяжко тебе будет, Андрей…. Как по батюшке-то? Сергеевич, - Николай Михайлович даже пожал сочувственно руку настоятеля. – Пойдут ли к тебе? Тяжко…
- Не думала я, когда народ собирала храм поднимать, что такая мне доля выйдет, - продолжала хозяйка. – Да и отец Давид, поди, теперь только понял, какую змею пригрел…
- Она же тебе мила была! – напомнил ей муж.
- А что? Девчонка совсем молоденькая, двадцати годочков нет. А что красилась, да никого не замечала, так они теперь с пеленок такие растут. Наша тоже вон – не подступись. Санька-то совсем другим рос.
- Другим, - процедил сквозь зубы Николай Михайлович и нервно постучал по столешнице беспалым кулаком. – А эту я сразу разобрал. Светлана! Мать ее…
Только тут, расслышав имя сожительницы отца Давида, отец Андрей сообразил, о ком идет речь. Еще ему можно было спастись, уверившись в простом совпадении, еще мог он придумать, что это не настоящее имя ее, - но в душе его уже сорвалась с замков запретная дверь, и едва услышанное имя, в одно мгновение превратившись в физически ощутимый образ, выползло из нее, как луна из зеркала в бессонную ночь, и осветило мертвящей бледностью всего его с ног до головы.
- Ладно, Коля, хватит, - заметив изменение в лице отца Андрея, заявила Анна Васильевна. – Батюшка устал с дороги. Надо его проводить домой.
- Пусть у нас ночует - завтра проводим, - сказал Николай Михайлович.
- И то…
- Нет-нет! – торопливо воскликнул отец Андрей и испугался своего голоса, прозвучавшего, словно из той же запретной двери, откуда возникла Света. – Я уж сегодня…. Надо сразу привыкать.
3. Ночной мотоциклист.
- Поселок наш старинный, - рассказывал Николай Михайлович, ведя отца Андрея по темным улицам и переулкам в его «хоромы». – Собственно говоря, сейчас это уже не та Пойма. Настоящую-то, старинную, затопило, когда водохранилище устроили. Ты церковь-то видел?.. Так вот, она не на берегу, как теперь, а на горе, позади села стояла. Я малой был, а помню: богатое было село, даже ярмарка у нас была, со всей Волги купцы съезжались коней в Пойме торговать да лыком нашим затариваться. Доброе, говорят, лыко было. И кони – добрые. А церковь большая была. Теперь осталась только летняя, да и в той от войны мастерские помещались. Я сам в них работал механиком. И пальцы мне там отрезало. А как зимнюю с колокольней ломали – тоже помню. Пять мужиков наших взялись… и все вскоре перемерли не своей смертью. Одного волки в лесу загрызли, другого у дороги зимой без головы нашли, а третьему – Ваньке Осокину, прости Господи, яйца швартовым тросом придавило к тумбе; так и помер в муках при всем честном народе на пристани. Ну, а Сенька с Лехой в тюрьме сгинули: как вместе посадили их за Щавелиху (она до сих пор жива), так обоих в зоне заключенные и обесчестили до смерти. Во-от! Бог, значит, не оставил обидчиков своих без внимания. Всем раздал награды в один год, так что вся Пойма по сейчас от страха дрожит, особенно кто кирпичи растаскивал по своим дворам.
- Может, за то и эту беду – с Давыдом-то – Господь нам послал. Ведь как все хорошо сперва делалось! Собрались, решили церкву открывать…. Веришь - нет, за месяц, за один только июнь и мастерские убрали, и отштукатурили, и побелили. Весь поселок в свободное время приходил, хотя и сенокос шел. Конечно, и совхоз хорошо помог: цемент, известь, плитку кафельную, даже щитки нагревательные – всё выделил Степан Макарыч, председатель… А когда освящали – народу собралось, как в городе на демонстрации! Денек солнечный был… это накануне Петрова дня. Владыка приехал с дьяконом Афанасием и с хором своим…. Помню, владыка долго стоял в алтаре у раскрытого окна – все на Волгу глядел. Очень ему понравилось. «Помирать, говорит, к вам приеду». Ага… А потом у нас в дому собирались, выпивали, бабы наготовили всякой всячины. Владыка-то сам не пил, но веселый был. Обещал самого лучшего попа нам прислать. Нет, Аня права: он, Давыд-то, поначалу хорошо служил. Голосок, правда, не ахти какой, но со слухом. Это Сергия все на один глас поет, и хор весь испортила. Он и пытался ее наставить, да где там! Только все ругались. Один раз Давыд даже прогнал ее с клироса и совсем хотел выгнать, да владыка назад прислал… Да, все хорошо шло, и вот пришло. Светочка, Светочка!.. Собственно говоря, он и сам, поди, понимал, что она его погубит. За это и бивал частенько. А в Рождество так отвалтузил, что она к нам голая… в одной рубашке ночной и босиком прибежала ночью. Я даже ее пожалел. А выспалась, зализала синяки – давай ему грозить. «Не жить, говорит, ему на этом свете…» Ага. Мы ее к нему утром привели: сидит в одних трусах, кругом бутылки пустые валяются, дым столбом, и – плачет. А Светка ему: «Плачь, плачь! Прощайся с жизнью…» Уехала, а потом опять, смотрю, в окне ее рожа – помирились, значит…
Отец Андрей слушал его, и голос Николая Михайловича, казалось, звучал не на улице, между подтаявших сугробов, ветвистых тополей и глухих дощатых заборов, а как бы внутри отца Андрея: в голове, в легких, в сердце. Мало сказать, что это было похоже на сон – должно быть, так слышат сумасшедшие, и если бы отцу Андрею пришлось самому сейчас что-то сказать – он, наверное, оглох бы от своих слов, как если бы они прозвучали в наушниках, усиленные мощной аппаратурой.
Это было невероятно. Света и отец Давид. Света и Пойма. Света и преступление… Голая, избитая, пьяная, ненавидимая всеми – Света! И какой чудовищный вечер! Как грязны и безобразны облака, как мутен свет в зашторенных окнах и там – где-то в стороне, откуда, должно быть, отец Андрей сюда и приехал: из скуки однообразного пейзажа за окном автобуса, из игрушечной суеты районных городков, где все улицы названы именем памятника, а на автостанциях – некрасивые толстые бабы и тощие, как бездомные псы, мужики… Приехал-въехал, подобно гоголевскому Чичикову, и тотчас мертвые (мертвые?) души окружили, обняли, стиснули, так что не вздохнуть, а тела, обладающие ими, где-то сейчас отходят ко сну, помолившись или упившись до смерти. Однако уже не понять: кто – до смерти? Кто мёртв: он, тенью плывущий над дорогой, где ступала (о Боже!) ее нога, или они, оба-двое, вколоченные в эту дорогу каблуками испуганной местью («как на демонстрации») толпы? И еще показалось отцу Андрею, что не только мертвые души в нем сжимают сердце его, но будто и в парном дыхании старины обжитом воздухе нависли над ним вопиющие тени, сплели, набросили на него невидимую сеть, и так тяжело идти ему вслед за говорливым беспалым мужиком, что нестерпима жажда самому стать воздушным и бросить свою неподъемную душу посреди этой проклятой дороги.
Света – и жизнь…
Должно быть, он простонал от приступа душевной боли – Николай Михайлович умолк и с нескрываемой тревогой взглянул на него.
- Андрей Сергеич, - осторожно молвил он. – Вам что, нездоровится?
- Мне? Почему?
- О Господи! – воскликнул, смеясь, провожатый. – Мне послышалось: вы стонете! Наверное, собака где-то скулит. И как на зло, свету на столбы нынче на дают. Собственно говоря, мы уже почти пришли. Сейчас отдохнёте. Серёга (это я так зову ее: Серёга!) должна была днем натопить вам. Печи там хорошие – еще отец мой клал. У Давыда, бывало, и окна настежь в стужу-то. Веселый был человек!
- Почему был? – вдруг спросил отец Андрей и испугался своей мимолетной и нелепой мысли.
- Потому, - как должное, принял его вопрос Николай Михайлович, - кто ж его знает? Может, уж и в живых нет. Может, и впрямь укатала его, сердешного, Светка. Вот ведь и милиция сколь времени сыскать не может…
- А ее? – еще более ужасаясь, прошептал Андрей и едва не задохнулся в ожидании нескорого ответа.
- Её… - Николай Михайлович опять тревожно и подозрительно посмотрел на отца Андрея. – Её… не знаю…. Говорят, допрашивали, да что с нее возьмешь! Она, еще когда Давыд сбежал, дурочкой прикинулась: не знаю ничего, и все тут.
- Ну вот, сейчас дорогу перейдем – и вон там, в проулочке, твой домик будет! – радостно сообщил, оставив надоевшую тему, Николай Михайлович и вдруг насторожился, прислушался, застыв на месте с тяжелой сумкой отца Андрея в обеих руках.
В поселке было тихо, где-то на дальнем краю его слышались собачий лай да пьяная прерывистая песня мужика. Отец Андрей тоже невольно и напряженно стал прислушиваться, но уловил только, вдобавок к песне и лаю, рокот мотоциклетного мотора, скоро нарастающий и бестолковый.
- Едет, паразит! – неожиданно заключил Николай Михайлович и пояснил: - Санька наш. Сын. Здоровый лось, в Абхазии служил, а как вернулся три года назад – так одна забава: мотоцикл. Как ночь на двор, так он за двор, словно сумасшедший какой…. Правда, когда Давыдушка тут был – Санька к нему все хаживал. А так…. И девка есть хорошая, и работу предлагают в лесничестве, но ему будто ни того, ни этого не надо…
Пока он так откровенничал, мотоциклист выкатил на главную поселковую дорогу, и уже свет его фары все ярче впивался в глаза отцу Андрею.
- Стой! Стой, Санька! – замахал рукой Николай Михайлович и, бросив сумку на обочине, выбежал на средину дороги. Мотоциклист заметил его и, очевидно нехотя, подкатил, удачно затормозил возле отца.
- Да заглуши ты его! – строго приказал Николай Михайлович, и сын неспешно повернул ключ на фаре.
- Ну, что ты кричишь на всю Пойму? Что случилось? – устало и равнодушно спросил он, не слезая с мотоцикла.
- А ты все думаешь, ничего не случается? – взял воспитательный тон Николай Михайлович и, торопливо закурив, горько усмехнулся: - Все думает, у нас с матерью душа не болит…
- Да ничего такого я не думаю, отец, - сухо возразил Санька и, расстегнув ремешок, сдернул шлем с головы и зачем-то постучал по нему кулаком, словно убеждаясь в его цельности.
В своем толстом ветрозащитном одеянии он был больше похож на водолаза, чем на космонавта, и отец Андрей, сделав такие сравнения, невольно улыбнулся, тотчас, впрочем, мысленно упрекнув себя за столь неуместное при его страданиях веселие. «Света-Света-Света», - все также громко и часто продолжало выстукивать его сердце, но уже он не мог не подчиниться откровенному интересу к старостину сыну и внимательно вглядывался в его лицо, почти сокрытое сумраком ночи. Обрамленное подшлемником черных длинных волос, оно было бледно и неподвижно, как посмертная маска, однако за этой маской угадывалась такая бурная жизнь, что отец Андрей, бессознательно следуя многолетней привычке, начал рисовать в воображении его портрет, понимая при этом, что без приемов модернизма здесь не обойтись. И если бы сейчас он стоял в своей городской квартире перед туго натянутым холстом – изобразил бы на нем красивое, с тонкими чертами и печатью умной талантливости детское лицо покойника, за тонкой оболочкой которого кружились бы в вихре едва различимые образы сонмища ангелов и демонов, сошедшихся в смертельной битве за право проложить всяк свою символическую черту на внешней стороне этого лица. «Света, Света… странно», - подумал отец Андрей, ощутив непреодолимое желание хоть что-то сказать этому мальчику, заложив тем словом основание будущей дружбы с ним.
Вряд ли подобные чувства в отношении отца Андрея переживал и Санька: он даже не смотрел на стоявшего в стороне спутника своего сурового отца, и только когда, отчитав его по всем статьям, Николай Михайлович указал ему на нового настоятеля – Санька повернул лицо в его сторону, слегка поклонился и вдруг резко завел свой мотоцикл и покатил по дороге во тьму сонных улиц, обдав отца брызгами рыхлого снега и запахом гари и бензина.
- Вот и поговорили, - мрачно произнес Николай Михайлович и, подхватил сумку, потащился вдоль дороги. – Всегда вот так: начнешь ему внушать, а он только бычится и глядит, как бы спрятаться куда-нибудь. И все эта проклятая война! Чего уж там с ним было – даже не знаем. Во сне кричит благим матом, хотя так я от него слова скверного не слышал. Воюет, значит. Только не понять, за кого…. Эх, женить бы его! Да где там! Хоть невеста давно есть, да он не телится с ней. Одно занятие: на колеса – и в лес. И чего он там делает – поглядеть бы. Я уж и катер нынче купил, думал: хоть на Волге, на рыбалке сойдемся с ним. А он на Волгу-то и смотреть не хочет. До армии не выгнать было из воды, а теперь…
- Ну, вот мы и пришли, - сменив грустный тон на радостный, сообщил Николай Михайлович. – Это, стало быть, твой дом! За двадцать миллионов купили – гляди, какой ладный!
Дом, действительно, был хорош. Шесть высоких окон по фасаду, резные наличники, крутая крыша и рубленное, как у старинных русских теремов, крыльцо. Перед домом в палисаднике выглядывало из-под снега множество кустов то ли смородины, то ли крыжовника, сбоку от крыльца росли в ряд огромные, в три обхвата, липы, за которыми, отгороженный штакетником, виднелся старый и густой сад. «За двадцать миллионов - значит, богатый приход», - подумал отец Андрей, но готов был скорее огорчиться, чем обрадоваться такому выводу, ибо, имея уже настоятельский опыт, знал, что в прибыльных приходах священники играют второстепенную роль и являются не более чем батраками под началом церковных советов. Правда, внешность старосты Анны Васильевны не предвещала диктата, но… кто знает – кто тут правит бал?
- Вот заходи, батюшка, живи – это твой дом, - приветливо распахнул дверь Николай Михайлович и включил в коридоре свет.
Там было еще две двери в дом и третья – на двор, стояло два огромных кованых сундука, все сияло чистотой, и только на одном из сундуков высилась гора каких-то сумок, набитых тряпьем.
- Это мы все Давыдово имущество собрали, - перехватив его взгляд, пояснил Николай Михайлович. – Не знаем, куда девать. Может, еще объявится…. Не выбрасывать же? Тут и книги, и тетради какие-то. Светкиного белья целая сума. Все по дому было разбросано, грязь, срам – тьфу! Бабы только на уборку целый день потратили…. Во, смотри, и мантию свою с шапкой не взял, и рясу кинул – значит, уже не собирается монашествовать. А в печи, говорят, бороду состриженную нашли…
На гвоздях в сенях действительно висели утепленная ватной подкладкой суконная риза и мантия с клобуком, при виде которых у отца Андрея вдруг екнуло под ложечкой и словно пьяным облаком окутало голову. Казалось, будто отец Давид только что снял с себя и развесил свою священную амуницию по стене, а сам прячется где-то здесь, в этом огромном и мрачном доме…
Впрочем, пройдя вслед за Николаем Михайловичем в кухню, а затем в комнаты, он нашел дом отнюдь не мрачным: печи весело блестели свежей белизной, стены были оклеены теплыми светлыми обоями, старинная резная мебель также источала светлое тепло.
- Здесь и иконок много было, я сам для них полочки делал, - сообщил Николай Михайлович. – Но когда пришли – на полочках моих стояли одни пустые бутылки. Да, лихо они тут погуляли! Одних этих бутылок на полсотни сдали! Откуда только деньги брались?..
- Ага! – воскликнул он, прикоснувшись беспалой ладонью к щитку одной из печей. – Молодец Серёга – крепко натопила! Отцовы печи, сейчас такие не кладут, да и кирпич дрянь стал: уж узоров из него не вытешешь.
В комнатах было жарко, так жарко, что отец Андрей уже не мог стоять на ослабевших вдруг ногах и, скинув с себя и положив на аккуратно заправленную кровать пальто, буквально упал на стул перед огромным дубовым столом.
- Ладно, Андрей Сергеич, располагайся, отдыхай, - заметив его усталость, распорядился провожатый. – Захочешь поесть или там чайку, - на кухне найдешь все, что надо. Газу не жалей - недавно баллон поменяли. Дрова – в сарае. Уборная там же…. Эх, забыли лампочку-то сменить перегорелую! Ну, чай, сообразишь со спичками, только пожара не наделай…
Наконец, шумно распрощавшись и показав, как надо запирать двери на ночь, он ушел, и отец Андрей впервые за этот долгий вечер свободно вздохнул. Невыносимо захотелось курить, и он, решив, что теперь уж его оставят в покое до утра, извлек спрятанные на дне сумки сигареты, задернул шторы на всех окнах, выключил в комнатах свет и сел в кухне, открыв задвижку русской печи: чтобы сигаретный дым сразу выходил в трубу.
Курение сообщило ему блаженное, покойное и слегка хмельное настроение. Душевная боль притупилась, мысль сделалась вялой и прерывистой, так что, как он ни хотел охватить ею сразу все пережитое и открытое ему новыми знакомыми - воображению представлялись то наружная невзрачность храма, то очки отца Давида, то бледная маска Санькиного лица, то юное обнаженное тело Светы, место которого в мозгу тотчас заполняла безобразная фигура матери Сергии.
Сколько он просидел так, почти без движений, выкуривая одну за другой сразу несколько сигарет, - время сейчас не интересовало его. Напротив, занятным было чувствовать себя вне времени, и, обнаружив это, отец Андрей незаметно увлекся фантазией на тему осуществленного будущего.
Будто бы он жил в этом доме уже много лет и пользовался в Пойме беспрекословным уважением: за ревностное отношение к службе, за внимательность и доброту к людям, за самый свой безупречный и аскетический образ жизни. Давно уже псаломщицей служила у него молодая монахиня Светлана (иноческого имени ей он не стал сочинять), и вместе они организовали в пойменском храме лучший в епархии хор. При этом, живя в смежных комнатах одного дома, они сохраняли тайную любовь друг к другу, но никогда не переступали запретную черту, памятуя о греховном прошлом и готовясь к славному и вечному грядущему – точь-в-точь Петр и Февронья из древнерусской истории.
И вот однажды поздним зимним вечером, когда они после чая усердно молились в своих комнатах-кельях, раздался робкий стук в кухонное окно. Отец Андрей, предположив обычный визит за духовной поддержкой, вышел на крыльцо и увидел сидящего на его широких ступеньках странника. Был он одет в потасканную фуфайку и затертые до дыр джинсы, на ногах – рваные ботинки без шнурков, в руках – тощий рюкзак и ватная шапка-ушанка. Вглядевшись в незнакомца внимательно, отец Андрей вдруг узнал в нем… Давида. Того самого Давида, который некогда, перед постригом в монахи, целую неделю квартировал у отца Андрея и даже был его другом, который затем служил настоятелем в Пойме, но подвергся страшному дьявольскому искушению, спился, развратился и сбежал, обокрав собственный храм и бросив в коридоре церковного дома свою монашескую мантию. Где он скитался все эти годы, что делал, как жил? – на все эти вопросы Давид ответил гостеприимным хозяевам ночью, прошедшей за чаем и общей молитвой об оставлении его грехов…
«Так где же он был?» – спросил себя отец Андрей, собираясь закурить очередную сигарету. Однако сочинить странническую судьбу попа-расстриги и сделать желанную затяжку ему помешал неожиданный и странный шорох за окном. Мгновенно страх пронизал его онемевшие от долгой неподвижности члены, и одновременно в ушах прозвучали давешние слова Николая Михайловича: «Может, его и в живых нет» - и, как подтверждение, вторил ему тонкий голосок Светы: «Не жить тебе на этом свете, не жить…»
Справившись с нелепым и постыдным страхом, отец Андрей встал и откинул оконную занавеску. На улице было светло, и он не сразу сообразил, что это не утро застало его врасплох, а просто в Пойме зажглись ночные фонари, а в окно бьет мощный луч прожектора. Оказалось, что церковный дом стоит в одном из углов площади, и увиденный им по приезду памятник маячит не где-то вдалеке, а едва ли ни в самом окне.
- Чертовщина! – вслух воскликнул он и перекрестился.
Но знание о местонахождении дома не дало ему возможности забыть о напугавшем шорохе, к тому же он явственно услышал в полночной тишине посторонний звук уже со стороны коридора.
«Может быть, это кошки?» - предположил он и смело, включив свет в сенях, толкнул дверь. Кошек там не было, но по ступенькам крыльца четко простучали чьи-то торопливые шаги. «Командор!» - почему-то подумал отец Андрей, чувствуя неприятный озноб вдоль спины, но не теряя смелой решимости. Дверь на крыльцо оказалась закрытой на мощный чугунный засов, пользоваться которым его учил Николай Михайлович, и, сдвинув его и шагнув за порог, отец Андрей вновь не увидел ничего, кроме света ночного фонаря, прикрепленного к торчавшему прямо напротив калитки столбу. И только подойдя к этой калитке, он услышал рокот взведенного мотора где-то вдалеке и увидел удаляющуюся тень мотоциклиста.
«Санька?! – удивился отец Андрей. – Что он тут делал?.. Подглядывал?.. Зачем ему это?.. Хотел напугать? Или, может быть, проверял на смелость?..»
Произошедшее показалось ему столь невероятным, что все существо его исполнилось уже не страхом, а каким-то фатальным знанием, словно он только что вычислил точную дату своей смерти и еще не позаботился ни о делах оставшихся дней, ни о родных, ни о душе. В то же время он каждой клеткой своего тела, всякой точкой мысли чувствовал, что тайна отца Давида уже засосала в свой мутный водоворот и его, с самых первых шагов по улицам вечерней Поймы, с самого первого слова о таинственном исчезновении своего предшественника. Так что, вернувшись в дом, он поспешил разобрать заботливо приготовленную постель в ближайшей к кухне комнате, раздеться и с головой накрыться одеялом, подспудно кляня себя за несовершенные молитвы к предстоящей по утру Литургии и силясь спокойно вспомнить все сказанное ему об отце Давиде.
к содержанию
СЕДЬМАЯ ЗАПОВЕДЬ
I. Лицом к лицу.
Однако приснилось-вспомнилось другое, давнее и как будто уже не бывшее. Или бывшее не с ним, а с кем-то из его будущих прихожан, о чем отцу Андрею было рассказано на исповеди либо подано в письменном виде в форме рассказа, который он теперь и читал в своем новом и жутком доме, где – он вдруг понял это и заскучал – воцарилась сегодня вместе с ним жаркая и белая, как стена выступающей из ночного мрака печи, бессонница.
… «Все смешалось в доме Облонских» - именно эту лаконичную фразу всегда произносил мысленно отец Андрей, вспоминая роковые события трехлетней давности, в корне изменившие не только его мечты и жизненные планы, но и саму жизнь, сразу и бесповоротно. Все смешалось в тихом омуте его семьи, казавшемся и ему самому, и всем родным и знакомым незыблемым, прозрачно-чистым и надежно защищенным от любых посягательств на его покой со стороны завистливых стихийных сил. Неожиданная беда пришла изнутри, словно дно этого омута было не обыкновенным дном, покрытым надежным слоем песка и гальки, но тайным кратером дремавшего до поры до времени вулкана. Что способствовало его пробуждению – сказать в нескольких словах невозможно, ибо и сам отец Андрей до сих пор не мог понять, как мог родиться столь страшный грех (превыше греха набоковского героя в отношении глупенькой Лолиты) в его возвышенной, как он считал, и просветленной творческой душе. Или как раз творческое прозрение в своем стремлении к горнему свету вдруг оказалось отраженным от небес и устремилось в недра мира дольного, пронизывая все нравственные преграды или попросту не замечая никаких преград, что не часто, но все же случается среди художников, особенно тех, кто во что бы то ни стало желает сделаться гением при жизни?
Да, тогда он мнил себя гением и тужился пробить свою физическую оболочку, чтобы, не расставаясь с ней, быть причастным и тайн запредельного мира. Там – в иных, недоступных разуму и чувствам простых смертных измерениях чаял он встретиться лицом к лицу с неким Вселенским Духом, должным сообщить не только легкость его кисти, но и знание законов вечной красоты, бывшее доступным здесь лишь немногим, да и то в эпоху мрачного средневековья. И, как ни странно, чаяния эти осуществились! Однажды, придя домой из мастерской, где тщетно уже много месяцев он бился над созданием своей Мадонны, не находя даже приблизительного прототипа ни в кругу знакомых натурщиц, ни в уличной толпе, ни даже на подмостках городского Дома моды, он поделился своими неудачами с женой, и Оля смеясь указала взглядом на собиравшуюся на школьную дискотеку дочь.
- А чем тебе наша Светочка не Мадонна? – сказала с иронией, но и с гордостью, видимо полагая, что Света – ее собственное отражение, только в молодом, еще не затертом ветошью времени зеркале.
Будущий отец Андрей нехотя поднял глаза на падчерицу – и тут-то его и перевернуло. Девочка, которая много лет была для него чем-то вроде воплощенного наказания за грехи молодости, непреодолимой помехи в его личной жизни с Олей и, как ему казалось, неизбежного преткновения в уже недалеком будущем на пути к гениальности; Света, которую в последнее время он заставлял себя просто не замечать, полностью возложив труд по ее воспитанию на мать; ребенок, чьи подруги и приятели своим поведением и способом мышления не вызывали у него ничего, кроме раздражения и сетований на всеобщий духовный упадок, - эта девочка вдруг преобразилась в его глазах в нечто невероятное и внеземное, словно он, не без участия провидения, оказался водворенным вместе с ней в неведомые потусторонние сферы.
Узкие стены квартиры распались и рухнули в небытие, туда же устремились и Оля, и стук часов, и весь вечерний город, - осталось лишь дыхание весенней свежести, нежным ветерком коснувшееся его вспыхнувшего лица и притихшего в волнах роскошных девичьих волос и в складках ее полупрозрачного бального платья. «Господи, как же она повзрослела! – едва не воскликнул Андрей. – Как похорошела, как незаметно и скоро расцвела!..» Конечно, он не мог не ощутить в этом своем открытии присутствие искусительного духа, но сумел усмирить его мыслью о Мадонне. Да, Света стала зрелой девушкой, обрела в высшей степени соблазнительные женственные формы, и глупо было бы не обращать на это внимание; будь она его родной дочерью – и тогда это не ускользнуло бы от его проникновенного взгляда. Однако Света его дочерью не была, и, стало быть, о ней можно было думать как о женщине, а с эстетической точки зрения – как о живом символе юности и непорочности, чем, собственно, и является для христианского человечества благодатная и вечная Приснодева.
Благодатная!.. Ведь еще не написанная Андреем, она уже давно излучает от чистого, ровно загрунтованного холста аромат внезапно расцветшей жизни – и таким же ароматом опьянила его сейчас до самых бытовых подробностей знакомая, но вдруг облекшаяся в невидимую для невооруженного творческим даром глаза оболочку девочка.
Результатом такового открытия для Андрея явилась мучительная, но и сладкая в эту ночь бессонница, ознаменованная столь разительным контрастом между светом и тенью, что, в конце концов, тень перестала замечаться им, а яркие вспышки света пугали вероятностью ослепления и погружения в вечный мрак. К утру он окончательно понял, что если не уговорит падчерицу позировать ему в его мастерской, то сойдет с ума, а если уже сошел, то на жизни его в этой семье следует поставить крест и бежать, бежать куда глаза глядят, пока и впрямь не ослеп, что было бы для него равносильно смерти. Внушив себе большую вероятность побега, он был буквально убит ее стремительным согласием и выжил лишь благодаря вмешательству или, как ему думалось, прямой заинтересованности в его жизни небесных сил. Почти целую неделю он пролежал в постели с высокой температурой и сердечной болью, а Света…. С ней творилось тоже что-то странное и не поддающееся никакому анализу, ибо внешнее ее преобразование тотчас же произвело и преображение духовное, во всяком случае, в глазах и чувствованиях раненного ею отчима.
Впрочем, и Оля в эти дни явила себя отнюдь не «натюрмортом», как привык в последнее время называть ее про себя Андрей. Оказалось, что их взаимное охлаждение и даже какая-то воинственная неприязнь друг к другу обострили в некогда любившей и любимой ей никогда и ни в чем не выражавшуюся прежде ревность, и сила этого чувства была тем более чудовищна, что сразу же обрушилась не на опостылевшего ей сожителя, а на свое же, единственное и любимое дитя.
- Тоже мне, Мадонну отыскал! – взорвалась она уже на следующий после школьного вечера день, узнав о согласии Светы, но еще не поняв причины его неожиданной болезни. – Девчонка! Детский сад! И ты хочешь внушить ей, что – какой-то там идеал?! Я еще понимаю, что сам ты шизик, но Светочка-то какова! И знает ведь, стерва, что такое ваши мастерские, эти рассадники порнографии, где уже не одну такую мадонну отмадоннили!
- Что с тобой, Оля? – искренне удивился Андрей. – Что ты из-за ерунды шум подняла?..
- Молчи! – прервала она его и заявила дочери категорически: - Не смей и думать об этом! Чтобы ноги твоей там не было! Узнаю – прибью! А ты, - вдруг упавшим голосом приникла она к слуху Андрея – бросил бы уже свои безумные затеи. Займись делом, Андрюша. Ведь сколько уже выгодных заказов упустил…
Хотя Андрею давно знакомы были такие перепады в интонациях Оли, но сейчас ее вкрадчивая ласковость показалась ему неподдельной и пробудила в нем полузабытые сочувствие и нежность к ней, как к самому дорогому во всей вселенной человеку. Вспомнился день их знакомства, ее усталые от борьбы за безбедное существование глаза, истосковавшиеся по сострадательным объятиям плечи, полное одиночества и скрытых слез дыхание…. Они сошлись в трудное для обоих время: Андрей оплакивал умершую от тоски по нему в их ветхом домике в стареньком провинциальном городишке мать, которую он знал как единственного во вселенной родного и близкого ему человека, Оля – утонувшего на рыбалке мужа, имевшего для нее такое же вселенское значение. В последующие семь лет совместной жизни они так и не сумели избавиться от взгляда друг на друга как на два независимые и безнадежные одиночества, и скорее не любовь, но жалость была связавшей их нитью: жалость, подобная глади лесного озера, в котором одновременно были видны и все растения и камушки затягиваемого илом дна, и отражение собственного вязнувшего в пучине прошлого лица. О будущем же, как это ни печально, не было никакого предчувствия ни у него, ни у Оли, хотя она могла бы соотнести его с судьбой тихо подрастающей дочери. Могла бы, но что-то мешало ей, как мешает верующему и откровенно любящему Бога человеку сделаться праведником знание о том, что сам же Господь волен праведности этой ему не дать.
Андрюша… - так называла его Оля очень редко и всякий раз – в преддверии очередной катастрофы в их отношениях, сама уже хорошо понимая, что вслед за его нежным отзывом на эту ласку завтра или через несколько дней отрыгнется из уст ее проклятие ему и своей несправедливой судьбе, отнявшей у нее любимого мужа и лишившей всякой надежды на счастье. Андрюша… - так всегда обращалась к нему мать, собираясь признаться, что и эта, очередная, его невеста, ей не нравится, и не следует ему торопиться с женитьбой, пока не получил квартиру в городе, так как в деревню он возвращаться не собирался.
- Андрюша! – шутливо передразнив вышедшую в кухню Олю, шепнула ему, лежавшему с валидолом за щекой, Света. – Не слушай ее! Я все равно приду. Мне почему-то стало очень интересно…
Последующее за этими туманными словами ее духовное возрождение выразилось в том, что ей стало не просто любопытно увидеть его мастерскую и саму себя в качестве натурщицы – Света выказала серьезный интерес к самой живописи, к искусству, к его эстетическим принципам и особенно к тем религиозным идеям, какие Андрей развивал перед ней в их частых беседах наедине. Сначала он говорил с ней, как с ученицей изобразительной студии, впервые в жизни увидевшей в своей руке карандаш и понявшей, что кроме домика с трубой и елками им можно нарисовать и целую улицу с огромным лесом за ней, и человеческое лицо с мельчайшими оттенками настроения в нем. Нет, для Светы студийный этап очевидно давно был пройден, и когда Андрей попробовал объяснить ей символический смысл одной из своих картин, висевшей в их квартире, девушка пристально и долго на него посмотрела и вдруг сказала просто: «Мне кажется, тут не думать надо, а смотреть и переживать».
О, каким счастливым сделался он в ту минуту! Если бы и Оля была не на работе, а рядом с ними, у его постели, - он и Оли не постеснялся бы и так же, как теперь, протянул бы руки к этому юному, просиявшему чистой зарей лицу и воскликнул: «Ты прекрасна!»
- Как Венера?! – усмехнулась Света, и в усмешке этой Андрей разглядел уже не начало ее преображения, а как будто полную его осуществленность – в том уверенном знании себя, каким способны обладать лишь люди, независимые от внешних условий жизни. Усмешка, чуть искривив едва уловимую линию ее блестяще-влажных губ, заставила прищуриться темные веки, и из-за длинных ресниц брызнул в его лицо подобный лучам промелькнувшего во впадине молочных облаков солнца сноп какого-то нездешнего, запредельного света. Так случается с реставраторами древней живописи, когда они встречают возрожденную ими после многодневного и кропотливого труда, до каждого мазочка на доске знакомую икону не в своей провонявшей красками и потом мастерской, а в тихой церкви во время чтения Шестопсалмия в начале Утрени. Знакомая – но совсем не та, непостижимая – но родная, как сама Богородица, лик которой на Руси никогда не писался с натуры, но бывал явлен в минуты священного прозрения. Потому-то кощунством представляется духовно чистому современному художнику даже прикосновение к этому лику, потому-то и не минует возмездие вандалов, посягающих на уничтожение святынь, или ничтожных воришек, крадущих их хотя бы и для себя, не говоря уже о стяжателях солидной наживы. Андрей был художником и к последним отнести себя никак не мог, поэтому в те первые дни знакомства со Светой он и в мыслях не имел какую-либо выгоду от их дальнейшего общения. Он думал, что, снимая слой за слоем скрывающие первозданный облик ее души наложенные несовершенным воспитанием краски, делает богоугодное дело, итогом которого явится открытие для многих жаждущих благодати чудодейственного образа, и бескорыстно уважал себя за это.
И может, все вышло бы именно так, как он тогда мечтал, если бы не вмешательство в их отношения Оли. Она почему-то сразу увидела в нем грабителя и вандала и начала столь обложную охоту на него, что ему посочувствовала бы любая даже пойманная с поличным ведьма. Узнав о их мирных и невинных беседах, она взяла вдруг внеочередной отпуск и, хотя Андрей уже давно выздоровел, продолжала усиленный уход за ним, буквально пичкая его лекарствами, травами и медами и позволяя выходить из квартиры за порциями свежего воздуха только на балкон. Дочь свою Оля принялась вдруг воспитывать совершенно неожиданными методами: купила или у кого-то позаимствовала видеоплейер с дюжиной садистских боевиков и сама смотрела их с поразительным интересом, словно решила до тонкостей изучить науку убивания. Когда к Свете приходили друзья – говорила, указывая на какого-нибудь неоперившегося мальчишку: «Обрати на него внимание, Мадонна! Какой хороший мальчик – погуляла бы с ним». Андрею же, несмотря на свою заботу о нем, стала внушать мысль о несовместимости их характеров и собственном ее героизме в столь безнадежном предприятии по его перевоспитанию.
- Да для чего же мне изменяться? – недоумевал он. – Мы не первый год живем с тобой, и я всегда был чуток и добр к тебе.
- Работать надо было! Работать, а не предаваться романтизму!
- Какому романтизму? Как работать?
- Вот-вот, ты никогда меня не понимал! И даже того, что портишь всю жизнь мне – не понимал!
- Так, может, мне оставить тебя? – предложил он, наконец, однажды, но Оля так посмотрела на него, что ему сделалось страшно, словно он столкнулся лицом к лицу с нечистой силой и тщетно пытается перекреститься вдруг онемевшей или вовсе несуществующей рукой.
Было в ее взгляде что-то схожее с теми взорами Светы, которыми она отвечала на его глубокомысленные вопросы: отрешенность, сосредоточение на своем внутреннем, душевном состоянии, мучительный поиск там не разумного, а скорее стихийного, для себя самой неожиданного ответа. Оля смотрела так на него только однажды, в самом начале их жизни, когда на его предложение перейти жить к ней она, забыв свою привычку к одиночеству и протест десятилетней дочери, с подозрением относившейся даже к недолгим вечерним или воскресным его визитам, сказала вдруг: «Давай попробуем». Теперь он ждал прямо противоположного решения своей судьбы, но опять был потрясен ее непредсказуемостью.
- Никуда я тебя не отпущу, - со слезою в голосе сказала Оля. – Я отдала тебе свои лучшие годы, и ты не посмеешь обокрасть меня!
Сказала – и разрыдалась у него на груди, в его бесконечно нежных объятиях. «Ты же любишь…. Ведь любишь меня?» - повторяла, понемногу успокаиваясь и затихая, пока не уснула с выражением доверчивого блаженства на заметно похудевшем и потемневшем за время его (или ее?) болезни, стареющем лице, не преминув прошептать уже в забытьи: « А Свету не смущай, прошу тебя, любимый…»
2. Смущение.
Мастерская размещалась на антресолях двенадцатиэтажного жилого дома и представляла собой как бы большую застекленную лоджию с видом на южную городскую окраину, леса за нею и побеги дорог с невзрачными листочками далеких деревень и почками строящихся дач. Само помещение было довольно просторно, но огромный стол посредине, заваленный кипами бумаги, трафаретами, грязными палитрами и похожими на скрюченных и высохших дождевых червей тюбиками из-под красок… вообще, всем, чем и должны быть завалены столы настоящих художников, мольберты, подрамники с холстами и без оных, багетовые рамы без картин или уже с вставленными в них физиономиями неведомых современников, чаще всего почему-то клейменными чужеродными и жирными масками толстых кистей, ящики, коробки, гора пустых бутылок в углу и, наконец, широкий, покрытый настоящим персидским ковром диван, - все это стесняло его настолько, что нужно было обладать необыкновенной ловкостью, чтобы пройти от двери до окна, чего-нибудь не задев. Диван очевидно являлся основной и самой излюбленной хозяином частью этого интерьера: он один внушал уважение чистотой ковра и расписных наволочек на двух толстых подушках; он и еще развешенные по всем стенам законченные работы, создававшие впечатление их оторванности и даже непричастности к происходящему под ними; так звездам бывают безразличны земные войны и вздохи влюбленных.
- Вот это и есть моя Мадонна, - грустно сказал Андрей, показывая стоявшую на полу у окна небольшую картину, издали кажущуюся завершенной и прекрасной. Божья Матерь застыла в глубокой скорби перед крестом с распятым на нем уже мертвым телом Христа и во всей ее фигуре, в тяжело прижатых к груди руках, в обвисших плечах, даже в складках одежды – всюду присутствовало бесконечное горе.
- Как хорошо! – искренне воскликнула Света, так же оцепенев возле стола и широко открытыми глазами глядя на нее. – Не надо не трогай! Пусть там постоит…
- Что хорошо? – недовольно спросил Андрей. – Разве ты не видишь, что она безлика? Лица нет, лица! И это – главное…
- Она действительно несчастна, - прошептала девочка и вдруг подернула плечиками под легкой мохеровой кофточкой: - Зачем же я тебе нужна?
- Действительно! – передразнил ее Андрей, двумя пальцами отрывая картину от пола. – Нет, Светочка…. Нет.
Он был так взволнован ее внезапным приходом, что чувствовал себя вором, застигнутым врасплох в чужой квартире: и правда, собственная мастерская вдруг показалась ему незнакомой, и все атрибуты ее – чужими, а картина, за которой он провел столько трудных дней и ночей, словно была объектом его похищения, но вот пришла хозяйка, и вор задрожал, затрепетал в ожидании наказания, не находя никаких слов в свое оправдание.
- Лицо для меня – главное, потому что, Светочка…. Как бы тебе объяснить?.. Да ты садись. Присядь вот на диван. Я сейчас… уберу со стола…. Бардак тут у меня…
Света с удивлением наблюдала за ним, и под ее взглядом он терялся еще более, сумев однако подумать при этом, что судьба всерьез взялась играть с ним в какую-то странную, запрещенную всеми законами игру. Так не должно быть, чтобы эта девочка, которую совсем недавно он и за человека-то не считал, явилась теперь к нему в образе… нет-нет, ее нельзя было сравнить ни с одной из посещавших его мастерскую дев. Все они не просто померкли сейчас в его памяти, но исчезли совершенно, рассыпались на мельчайшие атомы, а наспех сотворенное из них видение предстало ему в единственном, каком-то извращенном виде и было ужасно. «Может быть, в образе Богоматери? – подумал он, спешно расчищая ближайший к Свете конец стола. – Юной. А мне нужна Мать, взирающая на распятого Сына. И я должен сделать ею эту девочку».
- Так почему же главное-то? – спросила она, с легкой усмешкой заглянув ему прямо в глаза, даже нагнувшись и повернув голову вверх, чтобы лучше его видеть. При этом спина ее изогнулась как-то очень уж естественно, плечи разошлись слишком кокетливо, а груди под натянутым ворсом кофточки заострились совершенно вызывающе. А ведь месяц, всего какой-то месяц назад она расхаживала перед ним в прозрачной ночной сорочке, нередко попадалась на глаза и с обнаженной грудью, а то и вовсе голенькая, и он ее не замечал!
- Главное? – Андрей наконец-то кое-как справился с собой, стал понемногу успокаиваться и, чтобы успокоиться окончательно, взял картину в обе руки и начал неторопливо и вдумчиво рассказывать Свете свой замысел. – Видишь ли…. Вот ты заметила, что она получается действительно несчастной. Если бы я хотел добиться только этого, то мне достаточно было сходить на кладбище и срисовать первое же попавшее лицо какой-нибудь убитой горем старушки. Да можно найти и не старушку! Можно даже и молодую мать, погребающую сына…. Молодую мать. И сына в том же – христовом - возрасте. Короче, все это не проблема, и я давно бы ее закончил… Кстати, просматривая репродукции с многих картин великих мастеров этого сюжета, я всюду только и видел скорбь в лице Богородицы, и все они словно соревновались в умении наиболее натурально передать горение этой скорби – не только в лике, но и в фигуре, и в пейзаже…. Нет! Все не так просто. Да, она страдает, ей, как всякой земной матери, бесконечно больно смотреть на мертвого, ею вскормленного, сохраненного от убиения в младенчестве, взращенного и до тридцати лет бывшего при ней неотлучно и все же убитого злыми людьми сына. Конечно! И это все нам близко и понятно. Но!.. Если бы она была простая женщина, а он – простой рабочий парень! Вот в этом и вся штука, что они оба не простые, не от мира сего. Вернее… как бы тебе сказать?.. И не от мира, и в то же время от мира. Именно от мира ее горе и ломота в руках, а не от мира – то, что мне и не удается найти. Может быть, мужество? Скорбь и мужество при виде креста, должного стать Святым Крестом. Но мужество нам тоже знакомо. В войну много таких натур было. Нет, тут должно быть нечто такое, чего мы понять не можем.
- Но если не можем понять, так как же написать? – простодушно, но и глубокомысленно произнесла Света, легонько дунув на прядь упавших на ее накрашенный и блестящий глаз волос.
- Тут можно лишь уповать на Бога, - вздохнул Андрей, унося картину обратно к окну. – Это меня и мучает, и я не знаю, из головы ли, из души или из случайной натуры должно прийти ко мне это откровение…. Не знаю. Но в том, что это должно быть именно откровение – уверен. Открытие тайны, понимаешь? Как у древних иконописцев. Вот я и ищу.
- А я… - снова хотела спросить Света, но Андрей остановил ее вопрос ласковой, уже (он сам вдруг понял это) влюбленной улыбкой и, подойдя и присев рядом с ней на диван, взял холодную и маленькую ладонь падчерицы в свои ладони.
- А ты, девочка моя, только не старайся играть никаких ролей. Будь сама собой, естественной, свободной. Я сам, если Господь сподобит, увижу и сумею поймать это откровение, когда оно мелькнет в твоем прекрасном личике.
И опять она склонила головку и посмотрела на него как бы снизу вверх. Смотрела так долго-долго, и дыхание ее в охватившей мастерскую, как если бы они сидели в ночной садовой беседке, тишине слышалось взволнованным и словно закипающим в самой сокровенной глубине груди.
- А ты знаешь, Андрюша, - тихо почти прошептала она и прикоснулась другой своей, такой же холодной, ладонью к его щеке. - Я ведь тебя давно…. Очень давно люблю.
Это прозвучало как приговор в пустом, но тесном от страха зале суда над еще не виновным, но уже лишенным оправдания подсудимым: приговор с осуждением на грядущее преступление. «Онегин, - только и смог подумать про себя Андрей и, глядя в ясные, не знакомые с лукавством глаза Светы, тотчас понял, что она зашла много дальше пушкинской Татьяны, а сам он противостоять ее признанию не может. Когда же девочка в слезах припала горячими и острыми губами к его руке – он отчетливо осознал, что пропадает… нет, уже пропал, уже получил свой срок, и не остается ему ничего иного, как только оправдать надежду лукавого судии.
- Ну, что ты… – растерянно проговорил он, не отдернув, однако своей руки и даже не посмев пошевелиться. – Не надо так шутить.
- Шутить? – воскликнула Света, - Ты думаешь, что я шучу, да? Думаешь, я маленькая и глупая? А я давно все понимаю и вижу. Вы с мамой все время хотели спрятаться от меня, а я все равно все видела. И знаю, что она тебя не любит…
- Я ее ненавижу! – неожиданно громко произнесла она, вскинув голову и одарив Андрея таким огнедышащим взглядом, что он и сам вспыхнул и почувствовал ее правоту в отношении Олиной любви. – И ты ее не любишь и ненавидишь, - продолжала Света уже спокойнее и, достав из своей сумочки зеркальце и носовой платок, стала стирать следы слез с как-то сразу посерьезневшего и повзрослевшего лица.
Теперь он видел перед собой отнюдь не школьницу и не девочку: во всех жестах и движениях ее юного тела проступало опытное знание того, о чем она говорила, в линиях взволнованных губ утвердился тот решительный рисунок, какой Андрею не раз в его достаточно долгую жизнь доводилось видеть в чертах умудренных неразделенной любовью женских лиц, к которым в такие минуты всегда кстати шла сигарета. И Света, словно угадав его мысль, достала из сумочки пачку «Мальборо» и зажигалку, извлекла дрожащими пальчиками сигарету и, небрежно бросив пачку на стол, прикурила.
- Я все видела, Андрюша, - не своим, каким-то странно глухим и далеким голосом, с кривой усмешкой сказала она. – Я помню, как ты первый раз к нам пришел. Тогда я была еще маленькая, но помню. Вы с мамой сидели на кухне, пили водку. Мама выглядела счастливой, смеялась, много говорила, а ты…. Ты как будто стеснялся…. Да, стеснялся за нее передо мной – вот! И мне было стыдно, ведь всего лишь за день до твоего прихода у нас ночевал дядя Гена Ретнев. Это один из ее «друзей». До тебя у нее много было любовников, и все такие противные, такие бахвалистые. Мне всегда что-нибудь дарили: то куколку, то книжку, то шоколадку. А ты ни разу ничего мне не подарил. И вообще не замечал меня, и я сначала обижалась и ненавидела тебя. За все, даже за то, что спишь с мамой. Но, уже у нас с тобой была своя тайна. Это с первого-то раза… когда мы застеснялись за маму. И потом мы всегда это понимали и были как заговорщики. А когда ты совсем к нам переселился…. Я ведь все время наблюдала за тобой и видела, какой ты несчастный и… хороший. Вот это меня и бесило: ты хороший, а мы гадкие, и ты как будто в сети… в клетку, как птица, к нам попал…
- Ну, почему же вы гадкие? – прервал ее возбужденную речь Андрей и тоже закурил свою «Приму». – Ничего плохого вы мне не сделали.
- Так уж и ничего? – прищурила глазки Света, очевидно приготовясь сообщить ему таинственную новость. – А помнишь тот Новый год, когда мы выпроводили тебя?
- Я понял, что вам нужно встретить его вдвоем, - смутился Андрей.
- Ага! Как бы не так! – она опять криво усмехнулась и выпустила ему в лицо густое облако дыма. – У меня была компания. А мама…
Света вдруг замолчала, точно раздумывая, сказать ему роковые слова или поберечь его чувства и, может быть, будущее от неминуемой опасности. Здесь уже пожар в его груди сменил не менее жгучий холод, и Андрей даже съежился в ожидании удара, который не замедлил последовать из безжалостных уст этой так скоро повзрослевшей девочки.
- Она тоже была в компании. В своей. И вообще, Андрюша, ты должен был понимать, что она всегда тебе изменяла. Сначала мне было тебя жалко. И маму жалко. Я думала, что вы…. Что у вас такая несчастная любовь, что вам мешает быть счастливыми кто-то чужой. Но однажды вы поругались, ты ушел в свою мастерскую, а мама всю ночь проплакала. И призналась мне, что хотя и не любит тебя, но боится остаться одна, потому что, сказала, ей поздно надеяться выйти замуж. Что если ты не вернешься, она уже никому не будет нужна по серьезному. Я тогда представила, как ты не возвращаешься к нам, как живешь без нас, один, а мы без тебя… так что никогда, никогда больше тебя не увижу…. Представила и тоже расплакалась. Подумалось, что и я никому не буду нужна. Целую неделю, пока тебя не было, мы с мамой плакали, а я все хотела прийти сюда и просить тебя вернуться. Как уж вы с мамой опять снюхались… помирились – не знаю. Но когда ты опять стал жить у нас – я поняла, что очень люблю тебя.
- За что же? – невольно воскликнул Андрей. – Я же так холодно к тебе относился!
- От этого я и мучалась, - призналась она, и опять на ресницах ее заблестели слезы. – И еще от ревности. Сколько ночей я не спала… и сейчас – особенно. Все прислушиваюсь. Не хочу, затыкаю уши – и все равно прислушиваюсь, как вы… занимаетесь любовью.
Слезы, поколебавшись между ресницами, нашли, наконец, лазейку в них и потекли, капля за каплей, на ее покрасневшие щеки. Это были слезы отчаяния, беспомощности и стыда, и Андрею почудилось, что между ним и этой девочкой уже давно произошло интимное сближение, что она давно, благодаря ему, стала женщиной, но вот он ее обманул, бросил и сделал на всю оставшуюся жизнь опустошенной и больной.
Внезапно мастерскую затопили сумерки. Света молчала, но не вытирала слез, медленно тускнеющих на ее становящемся все более бледным лице. И вдруг в какой-то миг, словно в случайной и последней вспышке заката, лицо это просветлело какой-то мертвенно-торжественной светлотой, и из глубоко запавших глаз ее, как луч солнца отраженный со дна темного и бесконечного колодца, выстрелило, угодив в самую душу смущенного художника, так долго ожидаемое им Откровение. Он тотчас оказался плененным им, тотчас забыл обо всем: и о греховной любви невинной девочки, и о неверной своей жене, и о любви к ближнему, - и вскочил, заметался по мастерской, натыкаясь на мольберты и подрамники, отыскивая и не находя ни нужных ему красок, ни кистей, ни заранее приготовленной для такого случая загрунтованной картонки, над которой провел он множество времени, мечтая увидеть долгожданный Лик.
- О Боже! Где же все?! – стонал он. – Света! Светочка! Посиди так…. Я сейчас. Посиди…
Наконец он вспомнил, как накануне своей болезни, уходя из мастерской, в сердцах засовывал картонку подальше с глаз куда-то между старыми холстами, в пыль и тлен минувшего творчества, и бросился в дальний угол мастерской, принялся раскидывать по сторонам ненужные этюды, изображавшие некогда живые, но теперь холодные и безжизненные пейзажи и лица переросших свои портреты и забытых людей. Когда же он с радостным криком «Вот она!» поднял картонку высоко над головой и повернулся – мистический ужас оцепенил все его члены. Светы в мастерской не было. Мгновенное видение вечности исчезло. Но вместо него на диване, тая в прощальном поклоне дневного света, лежала совершенно обнаженная, незнакомая и могильно чужая женщина. Она ничем не напоминала ни одну из известных ему натурщиц, и поза ее, очевидно, не предназначалась для копирования: это было тоже видением, но видением одной лишь порочной любви и вопиющей, беспредельной страсти.
- Иди скорее… Андрюша! Пожалуйста, - простонала она, протягивая к нему прозрачные, как воск горящей свечи, зыбкие руки. – Я больше не могу…
Как долго он стоял с поднятой чисто-белой картонкой в обеих руках и смотрел сквозь нее на столь безжалостно преображенный перед ним мир – Андрей не помнил. И как оказался подчиненным законам этого мучительного мира – не помнил. Понимал, чувствовал, как какая-то властная, могущественная сила под видом очищения стряхивает с него годами нажитые покрова душевного целомудрия, творческой добродетели и любви к свободному полету над осужденной на беспробудный и вечный сон землей, - и не мог противиться этой силе. Когда же не менее его измученная, но счастливая в осуществленной женственности Света действительно ушла, Андрей долго еще лежал, как брошенный за ненадобностью посредине тротуара пустой кошелек, и все ему слышался отчаянный и безнадежный шепот Олиных губ: «Не смущай…. Не смущай…»
3. Страх Божий
Оля очень боялась смерти. С детства. С той самой минуты, когда впервые ясно осознала, что любая жизнь непременно заканчивается превращением в не-жизнь, и человек (или утопленный отцом в большой дождевой бочке котенок, или затоптанный собратьями в обвязанном марлей старом посылочном ящике цыпленок) навсегда перестает дышать, видеть и шевелиться. Самым ужасным представлялось ей состояние совершенной неподвижности, и часто, просыпаясь глубокой ночью в своей постельке под подоткнутым с боков и в ногах одеялом, она испытывала такое чувство, будто ее заколотили в гробу или засыпали тяжелой землей, и боялась согнуть даже мизинчик на свободно лежащей вдоль бедра руке, думая, что ей это уже не удастся, что для этого у нее уже нет сил и что она уже умерла, так что не может ни закричать от страха – не окажется голоса, ни увидеть что-нибудь – так как веки мертвы, ни вдохнуть глубоко чем-то стиснутой грудью – этот вдох был бы последним.
С наступлением зрелости страх ее не рассеялся, как это бывает почти у всех выходящих из кладбищенских ворот детства (заросшие цветистыми травами и высокими тенистыми деревьями бугорки над прахом прабабушек и прадедов, пение невиданных и невидимых птиц, скорлупа пасхальных яиц и конфетные фантики среди мусорных куч потрепанных кукол в перспективе аккуратно выметенных угрюмым дворником дорожек, пожелтевшие и поблекшие фотографии незнакомых, но удивительно похожих друг на друга предков…) в сутолоку ярмарок и карнавалов юности, где помнить о смерти было так же неприлично, как строить из себя недотрогу, - страх не уступил места на кровати ликованию жизненных сил, а лишь потеснился, и вскоре оба сделались неразлучными друзьями, а еще через пару лет – равноценными любовниками вкусившей запретного плода отроковицы.
Она рано вышла замуж и рано овдовела. Муж простился с ней, уже носившей во чреве Свету, отправляясь на рыбалку, и ей не посчастливилось увидеть его, выловленного, спустя неделю, случайным рыбаками в заосоченной губе озера, даже в гробу. Во время похорон подбитую горем Олю закружил вихрь нового мнения о смерти: мнения, что страшнее не утрата движений, а – внезапность ее появления и как раз в то время, когда человек более, чем когда-либо, хочет и любит жить. Мужа она не видела, но ей казалось, что он в любую минуту может откинуть гробовую крышку, схватить свою вдову в оцепенелые объятия и уволочь с собой. Поэтому, падая в рыданиях на эту притаившуюся крышку, Оля невольно старалась давить на нее изо всех сил, всею тяжестью своего невесомого тела, а когда над крышкой вырос песчаный бугор – ее долго стаскивали с него, и без того тщательно утоптанного и утрамбованного сапогами и лопатами надежно подпоенных могильщиков.
До рождения Светы она заветный погост не посещала и о смерти старалась не вспоминать, начав вдруг бояться жизни, но вскормив недоношенную дочь до способности есть с ложки, вновь и еще мучительнее отдалась во власть смертельного страха, никогда, впрочем, в одиночестве могилы мужа не навещая – и это было сущей каторгой для всех ее идущих след в след сожителей. Андрей был первым, кто убедил ее в бессмысленности таких походов, хотя сам и сочувствовал в то изначальное время их совместной жизни мечте библиотечного философа Федорова об устройстве в центре городов не площадей имени вождя, а кладбищ для будущих воскресенцев из мертвых: идея, надолго успокоившая Олю и родившая в ее сознании эпикурейский взгляд на жизнь и смерть, присущий, наряду с Андреем, и всем остальным художникам, поэтам и даже политикам той перестроечной поры.
Пора, и впрямь, была веселая и располагала верить не только в перемены к лучшей земной жизни, но и в пробуждение от святоотеческого сна жизни загробной, в которую не без стараний еще живущего здесь доктора Муни, принимались верить все желающие, без учета их прижизненных грехов. Всех встречали там без мытарств, с цветами и ангельской музыкой; цветы и музыка очаровали и сущих здесь, так что и вышедшие из-под цензурного запрета лагерно-тюремные мемуары не омрачали праздника жизни, не говоря уже о робких предостережениях ханжески настроенных священников, чьи проповеди о Страшном Суде заглушались радостными песнопениями Рождеств и Воскресений.
Как бы вновь родилась (или воскресла) и Оля. Искусство Андрея понадобилось вдруг не только отцам города, любившим украсить свои квартиры и кабинеты картинами неизвестных и молодых, но могущих легко прославиться за открытым кордоном борзописцев, но и племени возникших, подобно джинам из ненужных родине бутылок, бизнесменов, и даже иностранным гостям, во множестве хлынувшим в Россию с гуманной целью обмена изношенного тряпья на интеллектуальные ценности доверчивого и, несмотря на угрозы патриотов, охочего до всего иноземного народа. Андрей писал много и удачно, не брезгуя и заказами в Художественном Фонде по оформлению магазинов, ночных баров и автобусных остановок, так что деньги потекли в их семейный (они открыто именовали себя мужем и женой) бюджет большие, как рыбины из мотни морского трала, и жизнь их могла стать легкой и красивой.
Они и радовались. Особенно она, ибо об этом она мечтала с детства, вырастая в небогатой рабочей семье, где масло считалось праздничным гостинцем, а конфетки к чаю не блестели вычурными обертками, но напоминали всего лишь слегка припудренные какао подушечки вечно сопливых и плохо умытых гномов. Мечтала, но и сама не плошала, и сумела получить хорошее образование, найти потом денежную и престижную работу, давшую ей возможность прилично питаться, красиво одеваться, воспитывать дочь и иметь любовников не по нужде, а по выбору.
И вдруг над мечтами ее нависла подобная незаметно сгнившему и готовому в любую минуту обрушиться потолку беда: Андрей решил начать новую жизнь. Оказалось, что все последние годы его точили черви сомнений и душевных угрызений по поводу какой-то там творческой свободы. Сначала он сильно загрустил, посмурнел и стал работать с каким-то безумным остервенением, потом вдруг отчаянно и надолго запил и бросил вообще всякую работу, и вот, наконец, бросил пить, но к слову «работа» стал относиться с таким презрением, будто оно вмещало в себя все зло мира, так что Оле и самой делалось страшно при виде его уходящим в мастерскую со столь решительным видом, словно он намеревался не просто устроить погром там, но и саму многоэтажку, и Художественный Фонд, давший ему в ней небескорыстное пристанище, раскатать по кирпичику и крикнуть изо всех сил: свобода!
- Так жить нельзя, - то и дело шептал он в постели, забывая о своих супружеских обязанностях. – Мне скоро сорок, а что я сделал? Ни-че-го! Где моя – мо-я! – картина? Нет ее. Есть множество картинок и этюдиков, есть стена в кабаке, на которую брызгают шампанским и слюной всякого рода подонки, есть остановки, подмоченные псами и пьяницами, а картины нет. Потому что я никогда не был художником. Не мог, да и не хотел, заглянуть в свою душу, покопаться в ней и извлечь оттуда что-нибудь хоть издали напоминающее мне себя. А если завтра меня кондрашка хватит? Что я скажу Ему, чем оправдаюсь? Смешно! И стыдно.
- Не говори только, пожалуйста, о смерти, - просила Оля. – Это ужасно…
- Что? Что тебе ужасно?! – вскрикивал он, но, услышав недовольное покашливание разбуженной (или потревоженной в своих девичьих мечтаниях) Светы, вновь переходил на шепот. – Ты-то что? Думаешь жить вечно? Так вот жить и все? Это же еще ужаснее: жить без всякой цели и бояться смерти. И не потому, что т а м за эту жизнь спросится, а потому, что она лишит возможности жрать, пялиться в роскошные платья и вертеть в них задницей на зависть себе подобным.
Конечно, от таких речей Оля в восторг не приходила, и они все чаще ссорились и расставались: на день, на неделю, на пока хватало злости жить друг без друга. Позднее, оказавшись в больнице, в палате для умирающих, Оля поняла, что ее физическая смерть началась не вдруг, не от случайно проглоченной отравы, породившей раковую опухоль, но именно с того времени, когда она восприняла крушение своих надежд на беззаботную жизнь равнозначным смерти, а Андрей впервые упрекнул ее в отсутствии Страха Божьего. Упрекнул – и забыл о сказанном, углубившись в поиск собственного Я, невольно востребовав тем самым свободу и для Оли; свободу, соответствующую ее душевным устремлениям. И когда он осчастливил своей Мадонной себя и Небо – они уже были так далеки друг от друга, свободы их оказались так несхожи, что их одновременное существование на земле сделалось невозможным.
- Мне кажется, Андрюша, что мама очень больна, - сказала однажды – уже в разгаре осени – Света, забравшись к нему в постель после ухода Оли на работу.
- Да? И в чем же это заметно? – удивился он, еще не остывший от вспышки очередной и как бы уже обязательной утренней ссоры с женой. – Я думаю, наоборот, в ней накопилось столько жизненной силы, что она может даже вполне обходиться без сна и становиться при этом все красивее и моложе. На работу уходит, как ласточка порхает. Там на месте не может усидеть и сквозит по городу или командировкам, как весенний ветерок. А возвращается – словно на пиру в Канне Галилейской побывала. И ты говоришь: больна. Нет, девочка моя, если и есть в ней болезнь, то название ей: «шлея под хвост попала». И я ее понимаю. Наша совместная жизнь не сложилась, я уже не могу ее озолотить и даже думать только о ней - самозабвенно, так сказать - не могу. Общество, в котором она вращается, прогрессирует, то есть обогащается, развращается, барствует, берет от жизни все. И ей нужно брать все. И ее жизненный смысл в обогащении и барстве. Я ведь знаю, с кем она ездит в Польшу на базар, с кем торгует здесь, с кем ходит в рестораны, с кем пьет, ест, танцует и… извини меня, спит.
- Зачем же ты остаешься с ней? – прошептала Света, испуганно глядя на него из-под натянутого до глаз одеяла. – Это же… так страшно.
- Я знаю! – воскликнула она вдруг, и одеяло театрально распахнулось. – Это из-за меня! Глупый: мне приятнее любить тебя в мастерской. А здесь… - Снова взгляд из-под. - Вы мучаете меня. И друг друга.
- Знаю, милая, знаю, - тяжело вздохнул Андрей, наклоняясь над ее полными слез глазами. – Поэтому я сейчас и уйду. Навсегда.
- Но ведь мама без тебя с ума сойдет! И ты…. Вы не можете друг без друга. И вместе – не можете…
- Вот именно. Но так жить нельзя. И надо смочь без. Надо. Я найду в себе силы. Буду творить, молиться, и Господь поможет мне. Я ведь не одинок. Понимаешь, у меня есть, я нашел эту связь с Богом. И уже сознаю себя не одиноким. Он всегда и всюду со мной. И стремится ко мне. А я Его обижаю, может быть, даже предаю…
- А я? – робким и безнадежным голосом, уже совсем плача, напомнила Света.
- А ты? Вот ты-то и есть самая глупая, - улыбнулся он ей по-отечески ласково. – Потому что счастливая. Ты любишь и любима, и пока любишь – будешь любимой…
В тот день он действительно ушел навсегда, сообщив об этом Оле в короткой записочке («Устал так жить. Мы чужие. Прости за все. Будь счастлива»), и Оля приняла это без волнения. Минувшим летом он так часто уходил от нее навсегда, так много было оставлено им таких записочек, что она уже просто не воспринимала их, а лишь пробегала глазами и складывала в своем ящике в серванте, где уже лежала внушительная пачка больших и малых писем, сочиненных им во время ссор в прежние годы. И на устное сообщение Светы о том, что Андрей забрал все свои вещи и оставил ключи от квартиры, Оля только небрежно махнула рукой и равнодушно громко вздохнула: «И слава Богу…»
- Нет, ты не понимаешь, мама, - пыталась объяснить взволнованная девочка. – Сегодня он, это точно, навсегда.
- Ну и что? – спокойно спросила Оля, стаскивая с себя источающее тонкий аромат духов и табачного дыма платье. – Зачем он нам нужен? Моли Бога, чтобы уже сегодня не притащился. Я так устала…
Но он не пришел ни в этот день, ни через неделю, и тщетно Света ходила по несколько раз на дню в мастерскую, где, пользуясь своим тайным ключом, часами просиживала у окна, не отвечая на многочисленные звонки и пинки в дверь и думая о том, что она, в отличие от матери, ни за что бы не дала ему потеряться. А однажды, уже в конце второй недели, девочка устроила дома великий скандал.
- Как ты можешь, мама?! – вскричала она, встретив мать на пороге квартиры в полночь, пьяную и веселую. – Ты же любишь его. А вдруг с ним что-то случилось? Вдруг его убили или посадили в тюрьму?!
- Ух, ты – ух, ты! – передразнила ее Оля, проходя в комнату и, не разуваясь и не скинув мокрого от дождя плаща, плюхаясь на диван. – Какие мы сердобольные! Да кому он нужен, чтобы его убивать?!
- Не понимаю! Не понимаю! – металась по комнате Света. – Значит, он правильно о тебе говорил, что ты бесчувственная. Бездушевная! Ты только о себе думаешь. И… и ты… ты шлюха, мама! И я тоже не могу больше так жить!
- Да как ты смеешь, тварь! – вскочила Оля в бешенстве. – Как ты!.. Чего ты не можешь?! Я тебя кормлю, учу, одеваю, а ты…
- Я вижу, чему ты учишь!
- Молчи! А не можешь – убирайся к чертовой матери!
Как могли сорваться с губ ее столь страшные слова – осталось тайной и для самой Оли. Может быть, тут сыграло свою роль вино, в немалом количестве выпитое ею на очередной вечеринке, где ее соблазнил-таки и сумел овладеть ею в служебном туалете молодой бармен – муж приведшей их туда подруги. Может быть, сказалась давно копившаяся в ней раздражительность против дочери, согласившейся позировать Андрею летом и с тех пор всегда встававшей в их ссорах на его защиту. Но, скорее всего, здесь впервые возопила о себе долго таившаяся болезнь, потому что после ухода Светы ей сделалось вдруг очень плохо, потом целую ночь тошнило, а на утро она не смогла подняться с постели из-за нескончаемой боли в пояснице. Хорошо, что пришел часто занимавший у нее по утрам деньги пьяница-сосед, который не постеснялся войти в незапертую дверь и нашел в себе воли вызвать скорую.
Света же провела эту ночь в мастерской и утром, как и минувшим днем, в институт не пошла и даже с дивана не вставала до самого вечера. И смутные чувства бродили в ней. Рождаемые пониманием суровой действительности, притупляемые воспоминаниями недавних детских лет, то и дело погружаемые в облака коротких, но ярко расцвеченных невиданными красками сновидений, сквозь проникнутые надеждой на что-то хорошее и мечтами о фантастическом лучшем, - они довели ее, наконец, до состояния полной апатии, совершенного безразличия ко всему происшедшему, происходящему и могущему произойти еще и еще в скором и самом отдаленном будущем. Возможно, именно в эту ночь характер и душа ее оформились окончательно, ибо будучи разбуженной вернувшимся вечером Андреем, она не выказала ни радости, ни тревоги, а на его вопрос: что случилось? – ответила, зевая и щурясь от внезапного электрического света: «Ничего…»
- А я нашел себе прекрасное занятие! – радостно сообщил он, выкладывая на стол из дорожной сумки, аккуратно завернутые в разноцветные тряпицы и загадочно пахнущие чем-то забытым, но, в то же время, и до боли знакомым дощечки. – Васька Клоков давно звал меня с собой, и вот я решился! Тут и мать твоя поспособствовала... Кстати, как она там? Не скучает? Вот и я не скучал и теперь уже долго не заскучаю!
- Что это? – равнодушно спросила Света, нехотя начав одеваться.
- Это, девочка моя, иконы! – торжественно возгласил он, воздев руки. – Святые образа из настоящего монастыря, где и пребывал ваш покорный слуга все эти дни. Если бы ты видела, что это за место! Какой дух там обитает! Какие люди! После первой сессии обязательно свожу тебя туда. А пока… творчество мне предстоит небывалое! Тут не просто механическая реставрация, тут…
- А я из дома ушла, - спокойно прервала его Света.
- Как это? Зачем? – не понял он.
- А так: мама выгнала вчера.
- За что?!
Кажется, он все понял, и Света поняла, что он понял: поэтому и объяснения не потребовались.
- Так-так, этого и следовало ожидать, - задумчиво и печально произнес Андрей, пройдя к окну и став там со сложенными на груди руками и взглядом, застывшим на собственном отражении.
Воцарившаяся в мастерской тишина пронизала их своим внезапным могильным холодом, и обоим стало вдруг отчего-то страшно, но не за себя и не за грядущую ночь или завтрашней день. Страх этот не мог бы разгадать ни Андрей, ни, тем более, ставшая за его спиной и обретшая формы и черты умудренной жизненным опытом женщины девочка. Впрочем, причина его была очевидной и давно понятной им, хотя и не сознаваемой так отчетливо ясно, как теперь, ибо только сейчас Андрей, а по наитию от него и Света, почувствовали себя беспомощными перед суровым взглядом взирающего на их отражение с той стороны окна нахмуренного неба.
4. Пожиратель душ.
Умирала она долго и мучительно. Запоздалая операция только ускорила течение болезни: через месяц после нее Олю положили в онкологический диспансер, а еще через два оставили в палате одну. Там же нашел себе временное и страшное пристанище Андрей, покидавший умирающую лишь для того, чтобы купить в ближайшем магазине продуктов и сварить несчастной что-нибудь в больничной кухне: что-нибудь, ибо иссыхающая плоть ее уже не принимала ни изощренных заморских, ни питательных отечественных яств.
Все чаще и чаще Оля лишалась чувств от боли или вливаемых в нее, дабы эту боль снять, наркотиков, однако в минуты затиший ее ум и чувства становились так ясны и тонки, что не менее уставшему Андрею стоило больших трудов вести успокоительные беседы, которые про себя он называл душеспасительными, хотя и знал, что это не так, что для спасения души ее он просто не дорос духовно, но не годен морально. Наверное, ему следовало сразу же покаяться во всем перед любимой (в эти дни он любил Олю как никогда во всю их жизнь), признаться во всех больших и малых грехах своих, вплоть до преступнейшей связи со Светой, - но мысль о жестоком добивании хотя и смертельно раненого, но все же надеющегося на воскресительное чудо человека замыкала его уста на крепкий запор, сорвать который не удалось бы и его собственной смерти.
«Господи, - только и думал он в часы Олиного забытья, чаще всего с раннего вечера до полуночи, когда больничный этаж оживал от звуков шагов и голосов посетителей, потом – от скрипа дверей свершающих обход дежурных врачей и еще позднее – от стонов больных и беготни медсестер, чьи белые халаты, как бы ни были отутюжены и накрахмалены, все равно уступали в чистоте заоконному подлунному снегу. – Господи! Какой мерой можно измерить всю глубину моей мерзости?! Как мог из меня, бывшего некогда таким хорошим, умным, добрым и наивным мальчиком, получиться монстр, пожирающий души и – теперь вот – тела дорогих мне людей!
Тут вновь и вновь вспоминалась ему вся его жизнь от колыбельных дней. И как в яви вновь видел и чувствовал он себя настолько маленьким, что отец едва с ума не сошел, потеряв Андрейку в один из февральских дней на улице среди горами избороздивших ее сугробов. Искал уже в совершенном отчаянии, со слезами, замерзающими на ресницах, бегая по этим снежным лабиринтам, пока не обнаружил сынишку сидящего на обочине дороги и с любопытством разглядывающего угольки и гвоздики в куче просеянного соседом печного шлака. Таким он был в детстве всегда: потерянным родителями, одиноким и изучающим что-то, будь то кустик «куриной слепоты» в дальнем углу сада или силуэты обнаженных женщин, плавающие в клубах пара женской бани, куда матери запретили его водить уже с пятилетнего возраста. «Он у вас не по годам любознателен, - сказали ей добрые старушки-банщицы. – Нам-то не жалко, а вот для него лучше будет пока не видеть этого». Очевидно, «пока» представлялось им весьма и весьма протяженным во времени, однако Андрюша продолжил свои исследования дома, в отцовских альбомах по истории искусств, над которыми просидел в одиночестве (когда родители, уходя на работу, запирали его в квартире) до начала школьной поры.
Впрочем, тогда он еще ничего в женской обнаженности не смыслил и истинную радость доставляло ему уединение в деревне у бабушки, где он с утра до вечера проводил дни в окрестном лесу или в полях, видя, слушая, бессознательно ощущая окружающий мир, который имел легкую возможность творить из детской души самое себя, то есть научать добру (когда до слез было жалко угодившую в паучьи лапы муху), чистоте помыслов (сделать бы так, чтобы дождик всегда был теплый и с радугой на небе, а не бесконечный и создающий грязное и плохое настроение) и деяний (как обрадовалась бабушка, придя с поля от колхозной свеклы и найдя Андрюшеньку с полным ведром собственноручно собранной им смородины, до которой у нее самой все «не доходили руки»!). Когда же он впервые, в тайне от всех, уединился в саду с бумагой, кистью и красками в руках, начав излучать акт миротворчества из своей уже вполне сложившейся души – могло статься, душа эта навсегда очертила себя кругом, не допускающим к ней никакого зла. Но, видимо, зло для того только и существует на свете, чтобы, разрушая столь нежные преграды, развращать души мальчиков и девочек указанием на их телесную принадлежность. И для него пришло время, когда ни краски, ни радуги, ни благодарные улыбки бабушки не способны стали остановить вероломного вторжения и обоснования в его сердечке лукавого образа приехавшей однажды на каникулы к бабушкиным соседям и как-то нарочито неудачно блеснувшей за изгородью среди кустов ярко-рыжим пятнышком на фоне белой полоски от трусиков девчушки. И все: она затмила весь мир с его добротой и целомудрием, так что удовольствием для мальчика стало самому бросать пойманных на оконном стекле мух в паутину, ждать ненастных ночей, дабы незамеченным подкрадываться к ее окну, за которым она раздевалась ко сну, и яростно опрокидывать ведра со слишком рано созревающими и укорачивающими тем самым лето овощами.
И пускай он долго, еще много-много лет, оставался невинным, мечтательным и находящим радость в созерцании мира – зло уже прижилось в нем и, затаившись, ждало часа своего восстания: во весь рост, без прикрас, так, чтобы всепожирающий взгляд его, насыщаясь, все оставался алчущим. В старших классах школы он пугал еще только самой этой алчностью, которой беспомощность в поглощении жертвы придавала лишь кажущаяся кровожадность. Потом пошли и жертвы, причем в таком количестве и так ненасытно пожираемые, что всякая следующая начисто уничтожала память о предыдущих. Несколько попридержался он на поедании жены, но с появлением мастерской открылась кормушка, доверху заполненная натурщицами, их подругами и подругами подруг, и молодая жена также канула в бездну, и слава Богу, без благоразумно не зачатых детей. И неведомо, сколько еще было бы съедено, переварено и забыто, если бы зубы не сломались теперь, и придушенная, умирающая, но все еще живая Оля не открыла ему глаза, а точнее, если бы он не увидел в ее воспаленных глазах свое чудовищное отражение…
- Андрюша, я умру, да? – спрашивала она всякий раз, пробуждаясь от своего темного полусна-полубреда. – Нет-нет! Не обманывай меня: я знаю…
Таких слез он не видел никогда в течении всей своей грешной жизни, и сознание того, что причиной их был он сам, доводило Андрея до безумия, так что он мог сохранить себя лишь в ответном плаче, но и тут ощущая ядовитость своих слез, словно прожигающих рукав его халата, рубашки и самую руку.
- Как мне страшно, Андрюша! Я не хочу, не хочу умирать! Если бы… если я останусь жить – я…. Я теперь знаю, как нужно жить. Ты был прав, милый. Ну, почему я не слушалась тебя, обижала тебя, любимый мой?.. Ты хороший, добрый, глупый. И Бог теперь наказывает меня. Но я… я больше не обижу тебя. Я стану жить для тебя, чтобы быть всегда, всегда рядом с тобой, а ты бы писал… самые прекрасные, самые лучшие в мире картины…. Только бы жить, только бы…
«Если бы ты выжила, - натурально слыша, как с хрустом разрывается что-то в его груди, не думал, но сразу знал Андрей, - я бы забросил напрочь всю свою мазню и на руках носил бы тебя. Я бы… стал рабом твоим, хотя бы ты пинала меня, как гадкую собачонку. О, я бы смог терпеть любые обиды, любые измены. Я бы… сам находил тебе любовников – лишь бы ты была счастлива. Если бы ты выжила, если бы…»
Однако одеяло над телом Оли все заметнее с каждым новым рассветом оседало, и чем буйственней волновалось под ним в судорожной жажде выжить это тело, тем очевиднее лицо любимой обретало цвет оседавшего под тяжестью весенних солнечных лучей снега. Вбегающая по утрам в палату так же сохнущая и бледнеющая с каждым днем Света, взглядывала на это лицо и каменно опадала на край Олиной кровати, бессильная произнести что-нибудь, кроме беззвучного: «мама». Андрея девушка словно не замечала, и должно быть, так оно и было. Он умер для нее намного раньше матери, и если бы ей открылось, что он еще воскреснет и будет решать ее судьбу уже без Оли и на правах отца – она бы опередила мать на пути в небытие. К счастью, о будущем Света просто не думала и была всецело занята лишь мыслью о своей вине перед умирающей, особенно в том, что посмела в тот роковой день уйти из дому и оставить мать в таком состоянии одну…
В последний вечер Оля плакать вдруг перестала. После приступов боли и отчаяния, весь день сменявших друг друга, подобно усталым медсестрам, чающим скорейшей смерти измучившей их пациентки, после беззвучных рыданий под тяжестью головы и рук уткнувшейся в ее грудь Светы и после резкой перемены света с сумеречного на электрический она как будто вспомнила вдруг что-то, о чем не успела сказать простившейся с ней до завтрашнего вечера дочери, и затихла, напряженно сморщив лоб и глядя на Андрея невидящими, наполовину прикрытыми вспухшими бесцветными веками глазами. В ту же минуту погрузилась в тишину вместе с Олей и вся больница с ее лифтами, радиоактивными аппаратами, как нигде в другом месте верящими в жизнь больными и их ни на что не надеющимися родственниками; превратился в сон и растекся по стулу, как растекается ладанный дым под сводами храма, и сам Андрей, остро чувствуя при этом, что случившаяся благодать – обман, и тишина эта во сто крат тревожнее и шумнее любого из мыслимых громов земных.
- Оля… Олечка, - осторожно позвал он, но уже любимой своей не увидел; только измятая ею белизна вокруг; только трепетный, лишенный вокала голос ниоткуда и отовсюду.
- Андрюша. Ты был в монастыре. Ты общался с ними…. Скажи: чего мне нужно опасаться больше всего, пока… нет, чтобы увидеть Бога? Ты говорил когда-то про мытарства… испытания и соблазнения…. Я не боюсь, но…. Что всего страшнее?.. Я думаю: дети. Я знаю: дети. Я столько раз в жизни… я столько их убила. Это ведь не один подлетит и плюнет на меня… «Мама…» Нет, не мама, а никто для них. Убийца. Их много, так много…. Я вижу: девочка. Я так любила цветы. А она их не видела никогда. Как же так? Я… я лишила ее. Скажи, Андрюша…. Нет, молчи. Ты мужчина. Ум. Творчество. Женщины. А меня будут пытать дети. Зачем меня так учили жить? Нет, я сама. Я знала и плакала. Грех…
Слушать ее ясный, отчетливый и трезвый бред было невыносимо. Андрей подошел к окну и закурил под открытой форточкой сразу вспотевшую, белую с пятнами пота, как простыня умирающей, сигарету. Оля говорила и здесь. «Грех». «Я вижу, вижу…» «Дети…»
Вдруг он тоже увидел. Когда это было? Весной. Много лет назад. Он шел по тающей улице. Ярко светило солнце. Люди…. И тут обнаружилось в городе: машина переехала собачонку. Она так беспомощно и умно сидела в луже у обочины, объезжаемая, с отдавленным задом, склонившая сразу все понявшую голову на бок, смиренная в своей смертной участи…. И вспомнил: Оля пошла на аборт. Облик несчастного зверька вдруг породил представление об Оле, как о такой же смиренной и умной в эти минуты умирания в ней их-их! – ребенка. Тотчас солнце померкло в городе, но яркий свет исходил от собачки, кем-то бережно переносимой с проезжей части на газон; и все – только и можно было сделать ей добра, остальное – бесполезно. Не должно так быть, чтобы «и только». Не должно Оле быть там – в гинекологическом кресле-гильотине, и можно попытаться помешать этому. Еще он жив, ребенок, еще в нем пульсирует его будущее. И не только его… Андрей так остро понял это, что в голове его помутилось, а чувства сосредоточились у самого горла в ком, который легко можно было выблевать в проталину у придорожного тополя или же неимоверным усилием воли заставить погрузиться внутрь себя, чтобы, став беременным им, родить через какое-то время новое будущее – для себя и Оли, для… всего мира. «Да, да, да!» - застучало в нем это, и он начал бежать в сторону больницы, ничего уже не видя вокруг, словно на город упала ночь, которую освещал лишь свет его глаз, подобно дальнему свету автомобильных фар, проложивший путь от его сердца до больничного кабинета, где, как в центре преисподней, затаилось страшное, губительное для всего живого зло. И он бежал, не разбирая дороги, налетая на прохожих, не чуя ног… пока не запнулся где-то на полпути и, падая, подумал: «А я?». И кончилась воля, мокрый и грязный поднялся он из лужи, и вновь засверкало всюду: в стеклах магазинных витрин и ползущих куда-то машин, на сапогах и ботинках прохожих, в банке молока в руках уличной торговки, в пивных кружках смеющихся над его падением парней у ларька. Следом за возрожденным «я» вспомнилось: творчество, - и Андрей понял, что собачонка испустила дух: потому что иначе не могло быть, а жизнь… продолжалась, уверенная, что ничего не произошло…
- Андрюша… Андрюша, - звала Оля. – Я.… Приди…
И тут, как в тот давний день, в горле Андрея встал тяжелый и непредсказуемый ком. Закружилась голова, и он испугался, что его сейчас стошнит – здесь, на глазах у склонившихся над телом Оли белых людей, в лживой чистоте оббитых трепыхающимися крыльями многих и многих раскрепощенных душ (и Оля с ними уже, и Оля!) стен, потолка и указующих им выход стеклах окна. Андрей поспешил выйти из палаты, думая справить неприятную это нужду в коридоре или на лестничной площадке, но на пороге споткнулся… и проглотил.
В тот же миг перед ним мелькнула, подобно пролетевшей за окном в конце больничного коридора птице, вся его будущая жизнь. И как в пролете птицы можно увидеть лишь ее появление в глазах, остальное – уже дело воображения, так и тут Андрей сумел отчетливо различить лишь начало этой жизни, а именно: похороны, на которых он играет роль безутешного вдовца, хорошо однако понимающего, что нужно держать себя в руках и думать о судьбе сиротиночки Светы, оставшейся на его попечении вплоть до окончания института или до замужества, трудности этого попечительства, усугубляемые непослушанием опекаемой, постоянные ссоры с ней, почти один к одному повторяющие добольничные отношения с Олей, с той лишь разницей, что от Светы он уйти не может, как бы она его ни гнала, и, наконец, какой-то совершенно фантастический и показавшийся сейчас насмешкой шаг его – как взмах крыла уже далеко за оконным переплетом, в области необъяснимых предчувствий.
5. В сумрачном лесу.
После похорон Оли жизнь Андрея стала сплошным страданием, сплошной бессонницей и мукой для окружающих. Смерть любимой он сразу же – еще в больнице – воспринял не иначе как отмщением ему за греховную связь со Светой, и скоро Андрей погрузился в столь глубокое и безнадежное уныние, что и о Боге, которого он якобы приблизил к себе в стенах монастыря, вспоминать боялся.
«Мне ли моими грязными руками осенять себя Его крестом! – говорил он сам с собой. – Мне ли шептать ядовитыми губами Его Имя! Нет. Уже Он наказал меня. Уже я – живой труп, а душа моя - горит в самом настоящем аду…» И она действительно горела. И все чаще и чаще Андрей пытался залить этот подлый пожар в своей груди вином.
Позднее те лето и осень его жизни вспоминались Андрею не просто как кошмарный сон, но такими, словно он, и точно, побывал в аду. Время остановилось, дни перемешались с ночами, лица, одежды, слова и поступки людей, окружавших его, слились в одно мутное пятно, в клубок неестественных тел, образовав впечатление, весьма схожее с тем, какое рождает «Божественная комедия» Данте, или аллегории Франсиско Гойя, или романы Достоевского: все, вроде бы, к месту, но в целом ничего не понять, мучительно и стыдно. Непонятно было Андрею, зачем он пил, мучительно было сознавать себя безвольным, опустившимся, другом подзаборных алкашей и прочих бездушных идиотов, стыдно за свой облик, помятый, опухший и, как бы он ни умывался, всегда грязный.
Как только умудрялся он в эти дни еще что-то делать: записывать какие-то холсты, заказывать рамы, сбывать свою халтуру, кормить и одевать Свету, кое-как перешедшую с «хвостами» на второй курс?! Но делал – по утрам, с больной головой и дрожью в членах (так что боялся упасть, точно ступал по канату над пропастью) шел в мастерскую, прихватывая по дороге пива или сухого вина, там разводил краски, натягивал холсты, малевал каких-то птичек на фоне цветочков (народ почему-то очень любил покупать этих птичек), потом тащился в художественный салон, сдавал вчерашние работы и получал деньги за проданные позавчерашние, еще опохмелялся, а вечером угощал Свету, ее подруг, подобранных по дороге «друзей детства» или спившихся сокурсников по училищу и… не помнил, как засыпал в объятиях падчерицы, а чаще на кухне за столом или под ним. Отвратительнее всего были воспоминание о запахе, сопутствовавшем ему в те страшные дни. Так пахнет грех в его натуральном, неприкрытом виде: фруктово-колбасно-овощная рвота, едкий пот над закупоренными порами лба и щек и в складках простыней, утренний одеколон, олифа, пиво, водка и – дух загаженной вокруг себя земли; все вперемешку и повсюду, и даже в снах при страхе пробужденья, куда ни повернешь – один и тот же неотвязный запах…
К счастью, все же ему были ведомы не только отчаяние и безразличие к своей жизни, но и угрызения совести, то постоянное сознание своей ничтожности и мерзости, которые он обнаруживал в себе всякий раз при посещении Олиной могилы, стоящей в одной ограде с могилой ее утопшего мужа. Беспокойно было там. Кажется, это должно было быть единственным местом очищения души: зелень деревьев, кустов и пышных трав, цветы, множество птиц, их голоса, крылья и – кресты, кресты как символы вечной тишины. Однако в раздумья о вечности врывался абрис какого-нибудь памятника с пятиконечной звездой, и звезда эта напоминала не об Ефлееме, а о Кремле (как бесили всегда звезды на макушках новогодних елок) – и тотчас возвращалась мысль о погибшей России, убитой этими звездопадами, и о себе, также пострадавшем еще в детстве (одна из звезд – октябрятская, что ли, - ударила по темечку), а ныне топчущем землю ногами трупе, бредущем куда-то без цели, только чтобы брести и по пути делать людям гадости.
«Что хорошего, доброго я совершил за сорок лет своей жизни? – часто думал Андрей, хватанув на заоградной лавочке чарку, закусив ее луком или яблоком и противно закурив. – Ничего! Несколько раз перевел через дорогу немощных старушек, несколько раз дал в долг и простил должникам; однажды спас из кошачьих лап воробушка (который, спасенный, все равно околел), однажды отдал нищему последнюю мелочь (только мешала, звеня, в кармане), однажды…. И больше ничего. Зато всю жизнь лгал, оправдываясь или ища какую-то выгоду, обманывал всех подряд, начиная с родителей и школьных учителей, стремился к славе, портил девочек, пил, матерился, смотрел на других свысока и считал их всех дураками, чурбанами без сердец и боли…. И вот здесь лежит Оля, женщина, которую я якобы очень любил. А как любил? Спал с ней, хотел ее и имел, мыслил обязанной мне, слугой моей, женой гения, которому следует все прощать, который настолько избранник Божий, что, кроме него, с Неба никого и не видать. Ведь вот даже сейчас, когда скажу со слезой: «Прости меня, девочка моя бедная», - слукавлю. Потому что глубоко не чувствую никакой вины, тогда как я… я убил ее. Я, как смердящий пес, кружился вокруг нее с пеной у рта, не пропуская ни одной подвернувшийся сучки, а под конец зацепил… Господи, страшно и подумать! Девочку, дочку любимой своей!..»
- У-у! – завывал он по-волчьи, мотая тяжелеющей головой – и точно, плакал, плакал обильно, изо всех сил не веря своим слезам.
И часто в такие минуты являлась мысль о самоубийстве. Ибо не виделось в жизни никакого смысла, никакого просвета. Жаль только было Свету: что она с ним, покойником, будет делать? И как без него? И еще страшно было: знал, догадывался, что в таком виде, с такой душой его не то, что на Небо – в преисподнюю не впустят. Никуда не впустят. Как сейчас нет нигде места в этой жизни, так и в той не сыщется. И получалось, что нет для него никакой границы между жизнью и смертью, что муки ада уже давно с ним, может быть, с самого рождения, ведь никогда он счастливым, уверенным в своей чистоте или хотя бы правоте не был. Разве что…. Да, иногда. За мольбертом…. Нет, чаще за этюдником – в училищную пору, когда еще езживал на пленэр и забывался, копируя какую-нибудь Богом сотворенную березку…. Еще перед болезнью Оли, в монастыре… что-то такое было, как-то счастливо и светло отзывалось в душе виденное и слышанное. Да: спокойные лица монахов, вековые липы на ухоженном старинном кладбище с темными от времени надгробиями, древние стены, иконы, запах дымящегося ладана из кадильницы диакона, предчувствие чего-то нового для себя, израненный лик Богородицы…
Израненный лик Богородицы пленил тогда Андрея так, что он, увидев его, всю ночь не мог заснуть в отведенной ему на пару с бывшим однокурсником, а теперь реставратором древней живописи Васей Клоковым келье.
Комнатенка эта размещалась во втором этаже гостевого дома, из большого – во всю стену – окна которой открывался вид не на монастырский двор, а далеко за ограду, на расположенное сразу за нею село. Это была как бы картина мирской жизни, представленная во всей ее полноте: от домиков бедных крестьян, сгрудившихся в невеселые толпы на нескольких грязных, изъезженных тракторами улицах справа до многоэтажных, строящихся и приобретающих немыслимые, словно намеренные переспорить архитектуру древнего монастыря формы коттеджей слева и – магазином, почтой, совхозной конторой и детским садиком посредине, а за всем этим – просторные поля с полосами бескрайнего леса у горизонта.
В те дни была поздняя осень, шли непрестанные дожди, небо походило на извоженную темными красками палитру и казалось совершенно равнодушным к жизни людей, с утра до вечера суетящихся у своих домов, а больше – у магазина, у конторы, у ворот детского садика, выводя из них скучных, усталых и сопливых детишек. На душе у Андрея тоже как будто лежал гнет тоски и ненастья, проживаемая жизнь представлялась такой же черно-серой, мысли об Оле раздражали, а Света начинала олицетворять собой скопище всех его содеянных от рождения грехов. Наверное, если бы не работа в храме и необходимость посещения вечерних и утренних служб – он запил бы в этом святом месте, невзирая на суровость приятеля; так как-нибудь, втихаря, по ночам сидел бы у окна и пил, как не однажды случалось с ним в мастерской, когда лень становилось жить и бессмысленной казалась жизнь, ничем не отличающаяся от жизней букашками ползающих под окном современников.
И вот Василий нашел Ее. Где-то на складе, среди груды не приглянувшихся монахам, ветхих, источенных червями и наполовину облупившихся икон. Это была Знамение Божьей Матери, и она поразила Андрея не оригинальностью сюжета (Богородица на ней не держала младенца Христа на руках, но раскрывала руки, являя Его как бы внутри, в утробе, в душе Ее сущего), а именно своим израненным неизвестными вандалами ликом. Она, очевидно, страдала: и внешне – почти натурально кровоточила ранами, и душевно – откровенным явлением заключенного в ней, еще не родившегося, но и всегда рождающегося страдания; «Грехъ ради нашихъ» - страдания, конца которому не предвиделось.
Вася сказал, что реставрировать ее бесполезно, и Андрей взял икону с собой, надеясь все же посидеть над ней и хоть как-то облагодарить - так она понравилась ему. Однако болезнь и смерть Оли, а потом продолжительный запой заставили его забыть о ней. Но вот пришел день, когда он о своей Богородице вспомнил и извлек ее из-под дивана, бессознательно водрузив на подвинутый к самому окну мольберт и застыв перед ней в глубокой задумчивости.
Пережитые год назад чувства сначала нехотя, потом все более и более решительно стали возвращаться к нему, чему способствовала и такая же, как год назад, ненастная осень с таким же сумрачным небом, с таким же скучными фигурками прохожих далеко внизу за мутным окном…. Вдруг он подумал, что Богоматерь на иконе весьма и весьма может символизировать его родину, Россию и путь ее от начальных времен до сегодняшнего дня. Те же непрестанно терзающие ее плоть руки вандалов, то же постоянно зачинаемое не иначе как от самого Святого Духа и рождаемое в вечные времена Ирода страдание, и та же надежда в Нем – на спасение… когда-то, где-то и, конечно, лишь в иной, потусторонней жизни.
Жутко сделалось Андрею от этого сравнения, будто он увидел иконописный образ, а вернее – саму Богородицу с Сыном, в яви, но не в своей мастерской и не в этом городе, вообще не на земле, но из иного мира взирающих на происходящее – в аду, ибо чем же еще, как не адом можно назвать эту жизнь страны, в которой так легко рождалась и рождается ненависть к ближнему, к соплеменнику, к брату. Во все века здесь были более в чести междоусобицы, бытовые убийства, насилие над сестрами и дочерьми, нежели защита от врагов внешних. Во все века! И сейчас, вот в эту самую минуту, когда он сочувствует страдальческому лику приоткрывшегося для него за иконой Неба, в столице идет настоящая война, продолжается (он видел утром по телевизору) страшный штурм Белого дома, бессмысленная бойня, в которой нет ни виноватых, ни правых. И уже конца этой бойне не видно, и нужно что-то делать, во всяком случае, он, Андрей не должен оставаться в тени, не должен сидеть вот так, сложа руки и дожидаясь вечера, чтобы (какой ужас!) снова и снова творить свой страшный, смертный грех с падчерицей.
Вспомнив о Свете, он впал в такое отчаяние, что готов был наложить на себя руки – только бы остановить свое дальнейшее грехопадение, только бы не видеть больше ни глаз, ни губ, ни груди ее, не слышать никогда ее сладострастных стонов, полных, однако, ненависти к нему. Он давно понял, что Света его ненавидит, но и оттолкнуть от себя не может, потому что он нужен ей сейчас... да и всегда нужен был лишь как мужчина, самец, удобный в повседневном обиходе и лишний в видах на будущее. И в то же время он осознавал, что своим самоубийством окончательно погубит не только свою душу, но и всю едва начавшуюся жизнь Светы, что без него ее квартира превратится в вертеп, а юная хозяйка при ее прелестной внешности и неумении зарабатывать на жизнь каким-либо трудом – в обыкновенную шлюху, тем более что Света не однажды мечтала при нем вслух, что лучше бросить институт и стать манекенщицей, фотомоделью, королевой красоты. «И ведь это я, я толкнул ее на путь погибели!» - до боли закусывая свои пересохшие губы, думал Андрей, и невыплаканные слезы душили его, рождая в груди дикий, животный крик.
Он буквально свалился на пол перед мольбертом и, уже ни о чем не думая, ощущая лишь жгучий огонь, объявший душу, выжигающий из нее все чувства, забылся в долгом беспрерывном стоне. Так стонут пред гробом самого дорогого, бесконечно любимого и приявшего безвременную и нелепую смерть человека, который мог бы еще жить и жить, улыбаться, быть счастливым и дарить счастьем своих близких; но уже его не воскресить, и с ним ушел из жизни, безвозвратно провалился в страшную, незнаемую бездну целый мир, окружавший его, сущий в нем и не нашедший продолжения его в будущем. В гробе лежащим видел в те минуты Андрей самого себя, и, может быть, отчаяние его обратилось бы безумием, если бы вдруг ему не послышался тихий, приглушенный его стоном, но отчетливый голос, сказавший и несколько раз повторивший всего три слова: «Я с тобой»…
Позднее, вспоминая это событие, неожиданно переменившее в корне всю его жизнь, вновь и вновь видя себя, тяжело открывшего глаза, поднявшего взгляд к стоявшей на мольберте иконе и прозревшего Богородичный лик на миг ожившим для него, он почему-то уподоблял себя бредущему по кругам Ада Данте Алигьери, который мог бы так и остаться там, если бы не Вергилий, выведший его от дитовых стен к Чистилищу и дальше – к ногам сияющей в лучах Небесного Солнца Беатриче. Позднее, прочитав случайно (но необходимо) подвернувшуюся ему книгу Флоренского о столпе истины, он решил, что, и точно, побывал в тот год в аду, где волею Божьей сгорела в очистительном пламени худшая, грешная часть его души. Позднее, взявшись за реставрацию израненного лика своей Спасительницы и узнав, что подлинник ее является Курской-Коренной иконой Знамения Божьей Матери, ставшей путеводительницей русского Зарубежья, то есть объединительницей всех утративших родину православных россиян, Андрей понял, что она не только провела его через сумрачный лес духовной смерти, но указала и дальнейший путь – к свету.
Восстановление иконы требовало (по каноническим церковным правилам) глубокой веры, поста, благословения, - и он стал ходить в церковь, где скоро осознал себя не только уместным, но, после мучительной, полной стыда, сомнений, страха, подготовки к исповеди, изложения ее ставшему впоследствии его духовным отцом протоиерею Никифору и принятия Святого Причастия, и могущим быть полезным Церкви и ищущим в ней спасения грешникам.
Это был время, когда, после обретения Россией ее утраченных в эпоху большевистского ига флага, герба и надежды на Божью милость, массы так же, как Андрей, вывалявшихся в дерьме грехов людей устремились искать очищения под церковными сводами, когда повсеместно стали восстанавливать из руин храмы, требовавшие многого числа священнослужителей, и когда архиереи всех епархий едва ли ни ежедневно рукополагали во священники и постригали в монахи всех мало-мальски подходивших для этого желающих.
Так и Андрею без особого труда удалось убедить владыку в своей преданности Господу и своем жизненном смысле, состоявшем, по его искреннейшему, трепетнейшему убеждению, в служению Богу и людям. В свою очередь, и владыка убедил Андрея, что он к этому служению пригоден, а тайное самомнение подсказало, что не просто пригоден, но совершенно необходим и Церкви, и людям, ибо поболее любого из одевающих епитрахили юнцов знает скрытые пути людских страданий. Вот только на исповеди перед своей хиротонией, в домовой, тесно заставленной иконами и священной утварью церковке, у него не хватило духу рассказать о Свете. Казалось, этот грех владыка не простит, а значит, и не примет его в церковное лоно, значит, дорога к Богу на веки вечные преградится для его безнадежно погибшей души.
«Ничего, - утешал он себя. – Владыка еще не Сам Господь, и не обязательно ему знать обо мне все. Я сам… я всей своей будущей жизнью искуплю этот грех. И не только свой этот грех, но и грехи всех подобных мне. Я…. Прежде всего, нужно во что бы то ни стало спасти душу Светы, обратить к Богу и ее, может быть, привести на монашескую стезю. Оля… там, я уверен, возрадовалась бы и простила нас, и молила бы близкого теперь к ней Господа и его Пречистую Матерь о нашем спасении…»
О греховности умершей жены своей он даже и думать не хотел, считая Олю мученицей, жертвой мужского насилия, сопровождавшего ее в течение всей жизни. Причисляя и самого себя к ее насильникам, он все чаще и все глубже погружался в молитву, приглашая к участию в ней и Свету. К счастью, девушка сразу, без удивления и иронии, приняла его новую жизнь. Более того, она показала себя искренне обрадованной такой переменой, словно давно только и ждала того дня и часа, когда он отстранит ее ищущую наскучившей ласки руку и скажет: «Все, девочка моя. Хватит нам грешить. Пришло время искупать этот грех праведной жизнью. Я через месяц стану священником и теперь молю Бога сотворить тебя моей духовной дочерью».
- Духовной?! – удивленно радостно воскликнула Света. – Это же…. Это так хорошо, Андрюша! Я буду… я непременно буду! Только не бросай меня…
Скоро она приняла и идею своего пострига в монахини, так что, уезжая после окончания ставленничества в первый свой сельский приход настоятелем, Андрей не сомневался, что девочка его не станет на путь блуда, но, ежедневно посещая кафедральный собор и общаясь с его новыми друзьями-священниками, приготовит себя к подвижнической жизни. А приезжая раз в неделю домой – видел ее просветленный взгляд, слышал ее ставший каким-то тихим, грудным и смиренным голос, наблюдал кротость во всех движениях ее облекшегося скромными, благопристойными одеждами тела, и возносил славу Богу, выведшему их из сумрачного леса греха к новой жизни.
к содержанию
КРУГОВЕРТЬ ЧЕРНОГО ПУДЕЛЯ
1. Горстка зерен
Когда бессонная ночь забрезжила рассветом, отец Андрей решил прекратить бесполезные попытки засыпания и, проклиная свои разгулявшиеся нервы, зевая и ощущая тяжесть не только в голове и на веках, но и во всем своем теле, встал с кровати. Однако, умываясь, чистя зубы и уже начиная мысленно читать начальные молитвы, вспомнил об ожидающей его встрече со своими новыми, но, благодаря знакомству с главными из них, как бы уже и родными прихожанами, воодушевился – и скоро следов бессонницы как ни бывало.
Во время утренних молитв, которые он взял себе правилом прочитывать стоя на коленях, мысли его невольно отвлеклись; когда же он заставлял себя сосредоточиться на смысле священных слов – выходило еще хуже, еще настойчивее тревожили душу болезненные волнения, и скоро он прекратил эту бессмысленную борьбу между долгом и необходимостью, подумав, что, видимо, на то сегодня воля Божия.3;.
«Света…Света… Как же так?» - все повторял он, облачаясь в несколько помятый в дипломате подрясник (забыл с вечера вынуть и дать отвисеться), надевая крест и расчесывая перед широким старинным трельяжем длинные, ниже плеч, волосы. Что-то не складывалось в его сознании, как-то совершенно не состыковывалось новое знание о Свете со сказанным о ней владыкой, с тем, в чем он до вчерашнего вечера был совершенно уверен. И по мере того, как все светлее становилось в доме от обеляющего окна рассвета, светлее делались и чувства, и даже сомнения отца Андрея.
Он вспомнил последнюю встречу с падчерицей, случившуюся за месяц до вызова его к владыке и получения Указа в Пойму. Девушка была тиха и задумчива, но глаза ее смотрели ясно и открыто, а, сообщив ему о разговоре с владыкой, направившим-таки ее на послушание в женскую обитель, расположенную хотя и в лесу, в глухомани, но всего в получасе езды от города («Можешь в любое время приехать навестить меня!»), она даже развеселилась и принялась мечтать о скором постриге, как иная из ее сверстниц мечтает о богатом замужестве. И ведь это, если верить услышанному здесь, происходило тотчас после избиения ее Давидом, после его загадочного исчезновения, после…
- Нет, этого не может быть! – воскликнул отец Андрей, надевая пальто и замерев с одной лишь просунутой в рукав его рукой. – Если уж не о себе, то об отце Давиде она бы непременно рассказала. Да и о себе…
Зачем нужно было обманывать своего «Андрюшу», как продолжала Света называть его с глазу на глаз? Зачем притворяться любящей, невзирая на условленные меж ними чисто духовные отношения? И разве мог бы владыка т а к у ю ее, какой предстала она во вчерашних рассказах, простить и даже определить в монастырь? Неужели же и «богобоязненная» мать Сергия, и «добрые, религиозные люди» лгут? Но зачем? Зачем?.. Зачем изображать непьющего и целиком предавшегося Богу отца Давида едва ли ни разбойником с большой дороги?
- Иконы?! Да на что ему столько икон?! - вновь поймал себя на восклицании отец Андрей и, возмущенный, даже обозленный на кого-то, шагнул из кухни в сени, забыв перекреститься.
Оказалось, что ночью выпал снег, белый, чистый, как пеленка омытого в крестильной купели младенца. Он улегся возле самого крыльца, утаив под собою и глубокие следы людских и кошачьих ног, и собственную весеннюю талость, и даже память о той зиме, которая еще вечером горевала о своей кончине. Пойма стала неузнаваемой, и пока молодой священник шел от своего дома до церкви, душа его, отвлекаясь от ночных воспоминаний, с каждым шагом становилась светлее, и все в Божьем мире вставало на свои места, как в голове вышедшего из запоя гуляки. Снег сообщил невинности не только освободившемуся от туч и начинающему голубеть небу, не только очищенному утренней свежестью воздуху, утонченным изгибам ставших пушисто-легкими ветвей садов и одиноких елей, но и домам с еще лишь кое-где освещенными окнами, и водоналивной башне, похожей, благодаря примерзшим к ней гребням вытекшей за зиму воды, на растрепанную старуху, и хозяйственным, от рождения мрачным, постройкам, и даже памятнику словно помолодевшему в это утро вождю, хотя под ним уже желтела безжалостная собачья отметина.
Да, утро, снег и предвкушение должной скоро начаться службы отрезвили отца Андрея, и пусть он не мог совершенно забыть о своей тревоге и отрешиться от сумбурных мыслей – ожидающее его за церковными вратами погружение в священные таинства, из которых он более всего любил евхаристию, сулило желаемое успокоение и преобразило всю его внешность, явив ожидающим его возле церкви старушкам высокого, солидного и уверенного в необходимости своего присутствия на этой земле священника.
- Мир вам… С праздником… Благослови Господи…- заговорил он (тем, уже ставшим ему привычным, голосом, которому он никогда себя не обучал, но который прижился к нему, как приживается добротно привитая к стволу дикой яблони отборная сортовая веточка), неспешно осеняя иерейским жестом радостно склонявших головы прихожанок и не отнимая от припадающих в долгих поцелуях губ своей тотчас же согреваемой ими руки.
- Спаси тебя Христос, батюшка!.. Слава тебе, Господи!.. Вот радость-то нам!.. Вот благодать-то! – шептали эти губы, и отец Андрей, видя во многих погруженных в темные рытвины морщин глазах трепетные звездочки слез, почувствовал, что может и сам сейчас расплакаться здесь вместе с ними.
Конечно, он понимал, памятуя о вчерашнем рассказе Николая Михайловича, что являет собою для этих по-детски доверчивых и по-старчески чутких людей, может быть, последнюю их надежду на счастье, какого они лишены были не столько за многие десятилетия жестокого безбожия, сколько за эти несколько недель отсутствия в их заново отстроенной вот этими немощными руками церковке священника, а с ним и света многих за скудные пенсионные гроши вожженных свечечек, и тепла курящегося в спокойно плывущей под низкими сводами кадильнице ладана, и всего-всего, что еще могло придать ценности и смысла их дремучим жизням. Однако тревожно и тяжело ему стало от мысли, что не может он, не имеет права обмануть эти надежды, а значит, и оказаться хоть однажды в чем-то неправым, как-то оступиться, что-то не то сказать или не в ту сторону глянуть… Вдруг показалось, будто ветерок, повеявший на него с заснеженной Волги, простертой от подножья церковного холма до самого горизонта и родившей нежданное сравнение с уснувшей под зябким одеялом в молитвах и слезах матерью, - ветерок, будучи небесно-чистым и свежим, наткнулся на запах табака, все еще полнивший грудь отца Андрея с минувшего вечера, и словно обнажил перед старушками всю муть, накопленную душой его за сорок лет беспросветно греховной жизни. «Прости, помилуй мя, Господи!» - с отчаянием сердечно простонал он и поспешил в храм, надеясь там, возле Святого Престола, невидимо для посторонних взоров, вымучить в глубоком покаянии эту муть, с тем, чтобы впредь уже ни капли ее к нему не пристало.
И действительно, едва он оказался в алтаре, где уже робко горели зеленоватые лампадки семисвечника, освещая задумчивым светом лежащее на черном сукне Евангелие в массивном медном окладе, и где знакомо пахло ладаном, свежеиспеченными просфорами и, чуть слышно, где-то в глубине шкафа спрятанным кагором, - здесь он сознал себя настолько беспомощным и одиноким перед сонмом подстерегающих его по ту сторону царских врат искушений и напастей, что едва ли в сознании пал на расстеленную перед Престолом вязаную дорожку и долго не имел ни сил, ни смелости подняться.
Он слышал приглушенные голоса наполняющих церковь людей, их робкие покашливания, поскрип калош на кафельных плиточках пола, невинное побрякивание монет в карманах и даже шелест колеблющихся при частых распахиваниях двери свечей; слышал и дыхание нетерпеливо заглядывавшей в алтарь монахини, но громче всего звучал для него стук собственного сердца, вновь и вновь внушавший мысль о его неготовности к подвигу. «Помоги, Господи! Дай мне сил, укрепи бедствующую и худую руку мою…» - горячо шептали его пересохшие губы, но память настойчиво выставляла перед прикрытыми веждами образы множества не осуществленных им на деле заповедей, странным образом имевших человеческие фигуры и лица. Их было так много, что даже все население Поймы, соберись оно сейчас для приветствия своего нового настоятеля, оказалось бы ничтожной горсткой зернышек в сравнении с бескрайним полем перезревшей пшеницы. Однако и с этой лежащей в его ладони горстью забредший однажды в поле и заблудившийся в нем маленький мальчик Андрюша поладить не мог, и едва ладошка его раскрывалась – тотчас налетавший невесть откуда ветер сдувал их, и, как ни взывали к нему их рассеявшиеся среди тучных колосьев рыдания, он не умел собрать их воедино: потому что и сам рыдал, испуганный своим бессилием.
«Я люблю их… я хочу их любить больше себя самого, ведь только в этом мое спасение!» - беззвучно восклицала его измученная душа, но что-то мешало ей вознестись под алтарные своды, или же сами эти своды вставали преградой между сооруженным людьми Престолом и созданным Богом небом… Возможно, столь горячая, но так и не давшая облегчения молитва могла бы довести отца Андрея до признания своей непригодности к предстоящей службе и предложить повод старушкам усомниться в его способностях или – хуже того – в благодатности их многострадальной церквушки (если не всей пойменской земли), когда бы он вдруг не увидел стоявшего перед ним Николая Михайловича.
- Ну, что? Ну, как настроение, Андрей Сергеич? – спросил он голосом, некстати напомнившим о временах коммунистических субботников. И весь вид его: облаченная в парадный костюм, с непременным галстуком, коренастая фигура, гладко причесанные редкие и седые волосы, плохо скрываемая под маской спокойной строгости радостная улыбка, - все выражало настроение долгожданного праздника. – Давай, давай, осваивайся! Не робей! – великодушно подбадривал он поднявшегося с колен и целующего Престол и священную Книгу отца Андрея. – Ты уже понравился нашим. Степенный, говорят, не то, что Давыд! Уже к исповеди столпились, даже Щавелиха – ее Давыдушко-то ни разу не причастил – подобралась! А Серега ни на кого не смотрит, надутая стоит и вроде как недовольная чем. Но ты не боись: мы тебя в обиду не дадим!..
Он говорил так увлеченно и безостановочно, так самозабвенно упивались торжеством его пухлые губы, а пламя лампад так не шло ни в какое сравнение с блеском его безбровых глаз, что отец Андрей, подумавший было осадить непредвиденного и бесцеремонного своего покровителя, впал вдруг в совершенное оцепенение. Он тут же вспомнил, что всюду, где бы ни случилось ему за полтора года священства утверждать себя настоятелем, тяжелее всего было наводить порядок в святилище. И ладно бы все эти доброжелатели, искренне чаявшие добра и помощи новому батюшке, не знали, что находиться здесь могли лишь особо благословленные (если уж не было назначенных самим владыкой алтарников) люди!.. И все же всюду повторялось одно и то же, и часто отец Андрей ловил себя на мысли, что руководит таковыми доброхотами отнюдь не Божий промысел, - ловил, и невольное уныние омрачало его душу, тем более, что после его необходимых увещаний здесь же, у Престола Божьего (он прямо-таки воочию видел) рождалась затаенная нехорошая обида на него.
Но теперь его насторожило другое. Недоброе упоминание отца Давида вдруг как будто болью пронзило все его тело, как если бы оно было выражено не словами, а явлено взрывом, ярко осветившим всю церковь и потушившим на какой-то миг и лампады, и алеющий в низких окнах рассвет. Мгновенно и сам Давид, и случившаяся рядом с ним Света восстали в искрах этого взрыва, подобно отчетливым росчеркам молний в расколотом грозою небе, и отец Андрей действительно понял себя ослепшим, так что долго не мог увидеть ни встревоженного его оцепенением Николая Михайловича, ни Престола, ни даже Евангелия на нем, хотя именно к Евангелию и потянулись его дрожащие руки.
- Я… собственно говоря, - донеся до него далекий и тихий голос. – Уж не захворал ли ты, Сергеич? Я еще вчерась приметил…
- Нет… Все нормально, - неимоверным усилием воли заставил себя улыбнуться отец Андрей и шагнул к шкафу с выглядывающей из-за приоткрытой дверцы черной, шитой золотом фелонью – А вы бы все-таки вышли, Николай Михайлович. Здесь нельзя без разрешения.
- Ой! Да-да! – спохватился старик, удаляясь. – Я и забыл на радостях-то!..
- Благословите, батюшка, Часы читать, - прозвучал вкрадчивый голос матери Сергии, заглянувшей в другую алтарную дверь. – Я думаю, пора уж…
- Благословен Бог наш, всегда, и ныне и присно , и во веки веков!.. – само собою пропелось отцом Андреем, и сразу же все в его глазах упорядочилось, так что, спустя минуту, облаченный в новенькие и хрустящие епитрахиль и поручи, с крестом и небольшим привезенным с собой Евангелием, он вышел на исповедь и был встречен столпившимися у солеи старушками восхищенными и уважительными взглядами.
2.Исповедники
Еще во дни своего ставленничества, проходившего в кафедральном соборе, под чутким руководством бывалых, знавших службу назубок священников, отец Андрей начал задумываться о некоем особенном отношении к вере в русском народе. Удивление вызывала прежде всего какая-то тупая наивность не только неизменных бабулек в повязанных по самые глаза платочках и шикающих на всякого не искушенного в тонкостях новичка, но и прихожан помоложе, взирающих на церковное действо с глубоким вниманием и кротостью. Еще в самый день его рукоположения в священники отец Андрей был озадачен сценой, происшедшей у амвона, когда он, впервые выйдя из Царский Врат с большим напрестольным крестом в неуверенных руках и начав предлагать этот крест для целования бесконечной веренице праздничных своих сограждан, увидел вдруг, как одна из них – еще довольно молодая и симпатичная женщина, попросившая осенить ее особо, - забилась в истерических судорогах и повалилась на руки толпы. Позднее мать Августина объяснила ему, что на нем в этот день была особенная какая-то благодать, сообщающая всякому новоиспеченному батюшке дар изгонять бесов. Тогда словам монахини он не придал большого значения, втайне подумав, что судороги и падение весьма походили на заранее подготовленный спектакль, однако скоро, приехав с Указом в первый свой приход, стал замечать, как постоянные его прихожане, бесспорно, даже из самых лучших побуждений, настраивают себя таким образом, что искренне верят в некую исходящую от священника силу, хотя бы священник этот был не просто далеким от святости, но и очевидным нехристем и человеконенавистником. Конечно, себя отец Андрей таковым не считал, но и обольщаться на счет своей безусловной непогрешимости опасался. К тому же, приняв свой сан с благоговением и без малейшего намека на корысть (о чем уверенно расписался в «священнической клятве») и с жадностью накинувшись на книги, являющиеся кладезем богословской и святоотеческой мудрости, уже знал, что снискание истинной благодати Божьей – дело чрезвычайно трудное и посильное лишь людям поистине чистым сердцем. «Но если все же через меня, - думал он, - передается – таки кому-то из наиболее алчущих Господне благословение, то почему плоды его имеют такую уродливую форму и не тишью да гладью охватывают души, а, напротив, делают их владельцев возбужденными, чрезмерно говорливыми и откровенно глупыми?» Да, бабульки эти, зачастую не умеющие даже искренне покаяться на исповеди и тягчайшим из грехов считающие не затаенную злобу на соседа или сноху, а съедение в среду и пятницу кусочка колбасы, заслуживали (по этой же причине) самого бережного к ним, как детям малым, снисхождения, и все же чаще и чаще опечаливали его своим бесчувственным нежеланием понимать даже самые доходчивые слова обращенных к их сердцам проповедей…
Вот и теперь, стоя перед новыми (однако кажущимися ему давно знакомыми) своими исповедницами и перечисляя то множество грехов, какими изо дня в день искушается всякая душа человеческая, отец Андрей видел все те же добрые и готовые расплакаться от сознания своей ничтожности лица, однако чувствовал, что сознание это посетило их так, как посещает необходимость мытья рук перед едой. Можно было бы предстоящую исповедь для них усложнить и сказать, что всего лишь один сокрытый грех много тяжелее всех перечисленных, можно было бы объявить, что к Причастию будут допущены лишь те, кто после сна ничего не ел и не пил и три дня перед ним строго постился, можно было бы, наконец, сообщить, что, ввиду несостоявшейся накануне Всенощной, вообще никакого Причастия не будет, - только все это, он знал, не произвело бы в их душах никакого изменения, и к следующей исповеди они были бы так же не подготовлены и так же соглашались бы со всяким предложенным им грехом.
- Ну, что, дорогие мои? - вздохнул он, закончив долгую совместную молитву. - Прошу вас: подходите…
«Отчего же это так? – настойчиво продолжал думать отец Андрей, слыша монотонный хрипловатый голос матери Сергии, неторопливо и внятно читающей на своем клиросе Псалмы, и слушая бесхитростные и неумелые признания проходящих перед Евангелием одна за другой чистеньких старушек, пахнущих печным теплом и нафталином и хранящих в глубоко запавших глазах своих память о многих и многих их сверстницах, до сегодняшней исповеди не доживших, и о еще больших тех, чьими бесчисленными и смертными грехами испоганились и самые невинные души, к которым он исподволь и как бы с оглядкой причислял и несчастную свою падчерицу. - Почему так получается, что духовное возрождение наше захлебнулось? А ведь как хорошо все шло! Сколько храмов восстановили, сколько народу окрестили!.. Или же не нужно было столько и чуть ли не силой загонять? Может быть, следовало заставить их год-два походить в церковь оглашенными, а крестить лишь самых достойных? Ведь и здесь наверно отец Давид окрестил немало за полтора-то года – где же они? Опять, как до этого возрождения, поручили отдуваться за них матерям и бабушкам?..» Однако обвинять тех непутевых детей, так же как и старательных молитвенниц за них, представлялось ему не справедливым.
- Да и каки наши грехи? – как бы в подтверждение его мыслей, донеслись до отца Андрея слова щупленькой, на вид совершенно забитой старушонки, стоявшей перед ним с так низко опущенной головой, что виден был и ворот ее спрятанного под ветхим шушунком халатика, и тощая иссохшая шея. – Всю жизнь работали, рук не покладаючи, да и только. А ежели в Бога не всегда веровали, батюшка, так не наша вина. Да и не было Его здесь, никак не было…
Ну, что можно было возразить на это? Да и нужно ли было возражать?.. И отец Андрей только хмурил брови, только сокрушенно покачивал головой и с робостью замечал, как вместе с ней покачиваются белые, тоскующие по образам, но больше – от сочувствия священнику, стены храма. И снова и снова переживал он схожее с жаждой, так что и впрямь пересыхало горло, коварное желание прекратить и исповедь, и начавшуюся стараниями матери Сергии службу и вернуться под зыбкий кров предназначенного для одиноких молитв, обдумывания проповедей и хранения старушечьих грехов дома, где совсем недавно терзали, может быть, точно такие же сомнения погубленного ими Давида.
Между тем почти все старушки так или иначе поминали в своих сокровенных шептаниях, видимо, набившее им большую оскомину имя, и скоро отца Андрея стало настораживать… но не столько то, что всякое покаяние сводилось к рассказу о делах или словах незадачливого монаха (тут он понимал, что Давид был для них первым настоятелем, прослужил с ними довольно долго и успел привить им определенные привычки и правила), сколько само к отцу Давиду отношение. Вдруг он вспомнил, что никто ни разу даже не заикнулся о нем с неприязнью; просто не было таких, если не считать прервавшую чтение и подошедшую предупредить, что она исповедается только владыке («за то антихрист и ругал меня»), мать Сергию да одну растрепанную и грязную старуху, в которой он без труда признал не однажды поминавшуюся Николаем Михайловичем Щавелиху, и которая с первых же слов созналась в содеянном ею аборте, весьма смутив этим священника, не сразу сообразившего, что речь идет о временах шестидесятилетней давности. Странным показалось и то, что ни от кого не услышал он о причине исчезновения своего предшественника, а про Свету пойменские богомолицы и вовсе как бы забыли, хотя о ней-то ему хотелось узнать от них более всего.
Впрочем, уличив себя в этом отнюдь не смиренном любопытстве и вспомнив о своих недавних муках перед алтарем, он, неожиданно для наблюдавших за ним со всех сторон изучающих взглядов, повернулся к зияющим унылой пустотой глазницам иконостаса, подошел к затемненным вратам и долго крестился и кланялся, невольно понуждая к тому же и всех бывших в храме. Даже Николай Михайлович, стоявший за небольшой конторкой в притворе рядом со своей торговавшей свечами и просвирками женой, нежданно для самого себя что-то сообразив, на минуту убрал с раскрасневшегося лица улыбку и серьезно, как бы с сознанием особой важности происходящего, перекрестился. Только Сергия, хотя и покосилась на странного батюшку с осуждением, все читала и читала, сухо и бесстрастно водя длинным и черным пальцем по странице Каноника и как бы подчеркивая необязательность всего происходящего и в церкви, и в душе отца Андрея для лишь ей одной сочувствующего неба.
На беду свою, он каким-то позвонком ощутил ее неловкие ужимки, и еще пуще защемило у него под ложечкой. Показалось в какой-то миг, что действительно эти его неизъяснимые и самому непонятные порывы к раскаянию (в чем? за что?) не нужны здесь никому, а Бог… Бога здесь, как сказала недавняя старушонка, будто и вправду нет, хотя – вот же – он предстоит пред Его Престолом, в Его, как Сам он предрек, нерушимой Церкви. При этих мыслях закружилась голова отца Андрея, и тотчас тяжелый пот покрыл и запылавшее в испуге лицо, и взволнованную грудь под толстым сукном подрясника, показавшегося впервые за все время священства неудобным и сковавшим все тело, как колодки – этапному каторжнику. Именно каторжником в какой-то миг увидел он себя, и сразу объяснилась так мучавшая его с утра жажда покаяния, а с нею и стремление души и тела отказаться от предстоящей Литургии. «Конечно, конечно, - лихорадочно думал он, чутко уловив возникшее за его спиной какое-то необычное, напряженное шевеление, как-то натужно поколебавшее язычки ярко разгоревшихся в больших самодельных подставках свечей, отчего его собственная смутная тень на щербатой плоскости иконостаса сделалась огромной и густой. – Конечно, я не должен сегодня служить… такой я – не должен, и нужно как-то сообщить им об этом…»
Но едва он повернулся лицом к своей недружно расположившейся в церкви пастве и с удивлением увидел, что каждая из старушек имеет простертой на сверкающем полу или стене свою особенную, несхожую ни с какой другой тень, ему стало в одно и то же время и жалко до слез этих доверившихся ему исповедниц, и страшно за всех их, обманутых в последней надежде. Объявить же им в это долгожданное, праздничное и, может быть, самое важное для них утро, что священник усомнился в твердости своей веры, и, тем более, вразумительно растолковать причину этого сомнения он не мог, ибо и сам еще не сознал ее.
Неожиданная помощь, как и чуть было не опрокинувшее его в бездну отчуждение, пришла от той же матери Сергии, вдруг замолчавшей и выжидательно посмотревшей на него. Тут же он сообразил (или кто-то незримый подтолкнул под ребро и обязал опамятоваться), что монахиня просто ждет необходимого в этом месте Часов возгласа, и, глубоко и как будто облегченно вздохнув, тихо, но проникновенно пропел:
- Яко Твое есть Царство, и сила, и слава…
Должно быть, в возгласе этом, произносимом чаще всех других во время служб и треб, надежнее всего заключался тайный союз молящихся с Небом, и восхваляемая сила Создателя сообщалась взывающим к нему так же легко, как некогда дух жизни сотворенному Им из земного праха Адаму. Во всяком случае, отец Андрей во время своего возглашения почувствовал вдруг приятную перемену в настроении, точно «и царство, и сила, и слава» каким-то чудесным образом адресовались ему самому – священнику, возвышающемуся сейчас надо всеми согбенными перед ним в подобострастных поклонах и имеющему несравненно большую противу их тень. Весьма довольный так удачно разрешившимся недоразумением с неуместным выходом на амвон, а больше произведенным на прихожан впечатлением о себе, он ласково им улыбнулся и отошел к исповедальному аналою.
Откровения нескольких оставшихся бабулек он выслушал уже без лишних умствований и горьких чувств, но, напротив, с легкостью и нетерпеливым желанием вернуться в алтарь и приступить к проскомидии. Уже он мнил себя очистившимся от скверны сомнения, принесшим так странно осуществившееся покаяние и даже подумал вскользь, что вряд ли кто из его священнодействующих соратников способен к такому мучительному очищению. Вспомнились слова Серафима Саровского о том, что «мир душевный обретается скорбями», и отец Андрей прямо-таки развеселился, решив, что не только душевными мир, но и сама благодать сошла на него, и все темное, лукавое, эгоистичное, так упрямо противостоявшее ей в начале этого утра, теперь окончательно побеждено силой духа, и впредь он не допустит к себе никаких посторонних мыслей. «… Молиться надо, матушка, - снисходительно улыбаясь, советовал он теперь каждой склоненной перед ним голове. – Стараться все время твердить про себя Иисусову молитву и заботиться о чистоте души своей…» Только однажды, когда какая-то не совсем уж старая женщина, принадлежавшая очевидно к местной интеллигенции (судя по ее прямой осанке, очкам и безостановочно гладкой речи), осмелилась спросить: «А как это, батюшка?», - он несколько смутился, не находя подходящих слов, однако скоро нашелся и пообещал: «Я посвящу этому вопросу сегодняшнюю проповедь».
Однако скоро уединиться в алтаре ему не пришлось. Лишь только он отпустил грехи последней исповеднице и взял в руки Евангелие и крест, нарочно оставив без внимания наполненную помятыми старушечьими сотенками тарелку, - входная, железная, дверь храма с потрясающим стуком распахнулась, и на пороге выросла фигура нехилого краснорожего парня, которому при его сапогах, распахнутой фуфайке и взлохмаченном рыжем чубе не доставало только гармони.
- Батя! – зычно воззвал он, приглядевшись и неуверенной походкой направившись прямо к отцу Андрею, тогда как за его спиной обнаружился еще один малый, видимо менее решительный и смелый. – Не слушай их, батя! Не верь этим крысам трусливым! Это они, они Давыда сожрали, а теперь прикидываются овечками…
- Петр!.. Морозов! – метнулся к нему из-за конторки перепуганный Николай Михайлович и вцепился обеими руками в полу его замасленной фуфайки. – Что ты себе позволяешь?! Тут служба… исповедь, собственно говоря!..
Названный Морозов на минуту задумался и, молча отстранив крохотного в сравнении с ним земляка, посмотрел сначала презрительно на съежившуюся и как бы прячущуюся за переплет Каноника монахиню, потом – оценивающим, но уже приветливым взглядом – на изумленного происходящим настоятеля.
- Исповедь? – с сомнением переспросил он и вдруг неспешно и основательно перекрестился, отвесив отцу Андрею низкий земной поклон. – Прости, батя, - изменившимся, тихим голосов произнес он. – Я понимаю…. Конечно…. Но так вот в душе все кипит!.. Не могу на этих крыс глядеть! Прости, ради Бога. Хочешь я… Я тоже хочу исповедоваться…
- Вы пьяны, - без страха, но и не слишком резко заметил отец Андрей. – Приходите в другой раз. Не гневите Бога.
- Я? – растерялся Петр, и жирные, запекшиеся губы его не в шутку задрожали, а из опухших, помутневших глаз выкатились на бронзовые в свечном свете щеки крупные и зыбкие слезины. – Чтобы я… Бога? Никогда, святой отче… Выпимши, это да, грешен. Но ведь, ты не думай, не что-нибудь… Мы вон с Витюхой все батюшку нашего дорогого… Давыда горемычного поминаем… И оплакиваем, по-христиански…
И он, действительно, залился обильными слезами, опустившись на корточки и закрыв лицо огромными, покрытыми кровяными ссадинами ладонями.
- Что значит оплакиваете? Он что, мертв? – спросил отец Андрей не столько с сознанием серьезности своего вопроса, сколько с пониманием необходимости хоть что-то сказать.
- Так точно: мертв, - проговорил, не поднимая головы, Петр. - Убили…. Сволочи!.. Как пить дать, убили…
- Да что он тут буровит! – возмутился ободренный слабостью верзилы, Николай Михайлович. – Милиция ничего не знает, а он, вишь, какой следователь!
- И не узнает твоя милиция, - спокойно, но уверенно возразил Морозов, начав подниматься, но не находя вокруг себя опоры.
- Вставай, вставай, - подоспели к нему две стоявшие поодаль старушки, подхватывая бедолагу под руки. – Иди уже. Вона как наскандалил. Стыд из-за тебя перед новым-то батюшкой…
- Я… Баб Нюр… Баба Дуня… Батюшка… Эх! – махнул он отчаянной рукой и печально поплелся к выходу, быв подхваченным возле двери уже с готовностью поджидавшим его Витюхой…
- Вишь, Андрей Сергеич, какие у нас тут водятся орлы, - сам сделавшись поразительно похожим на подбитого орла, подытожил случившееся распрямившийся во весь рост Николай Михайлович. – И ведь хороший мужик был, работящий.
- Почему был? – заметил ему с улыбкой отец Андрей. – И сейчас чувствуется в нем добрая душа.
- Добрая-то добрая, да вон ведь до чего допился: уже и не соображает, что говорит. Давыда убили!.. Да еще ведь и нас всех обозвал!
- Правильно и сделал! – воскликнула вдруг выступившая из толпы робко вздыхающих и крестящихся своих соседок Щавелиха. – Все церкви порушили, а нынче хозяевами заделались!..
- Да ты!.. – двинулся было на нее Николай Михайлович, но нашел в себе разумения остановиться и только повертел беспалой рукой у своего виска. – Вообще уж… Дура дурой! К чему вот сказала? И сама не знаешь…
- «Приидите, поклонимся Цареви нашему Богу! Приидите, поклонимся и припадем Христу Цареви нашему Богу…» - продолжила, заставив всех невольно вздрогнуть, басом мать Сергия, как бы напоминая священнику, что пошел последний, шестой, час чтения (хотя очередного «Отче наш» отец Андрей почему-то не слышал), и времени на проскомидию у него осталось очень мало.
3. Скрипучие половицы.
Появление в храме пьяного пойменского мужика не явилось для него такой уж великой неожиданностью. Подобные столкновения случались довольно часто во всех приходах, где пришлось ему служить, и если не в церкви во время службы, то на улице (у паперти, на крыльце своего дома или даже в какой-нибудь сельской лавчонке) отец Андрей провел уже немало подобных бессмысленных и осторожных бесед. Но теперь все было иначе, и, торопливо облачаясь в полные ризы, он сожалел, что Морозову Петру помешали высказаться до конца. Предположение об убийстве Давида, конечно же, показалось неумным, однако в том, что Петр и еще кто-то в поселке обладают несомнительными сведениями о случившемся здесь месяц назад, он уже не сомневался. И вновь от обретенного душевного мира, давшегося ему с такой мучительной скорбью, не осталось и следа. Но если со вчерашнего вечера, всю ночь и все утро он думал об отце Давиде и Свете несколько отвлеченно, более стараясь оправдать или хотя бы выставить непричастным их грехам себя, то теперь он вдруг решил, что обязан не просто узнать и понять причину их исчезновения, но буквально провести «расследование по делу».
Сразу, лишь только он это решил, родился в его воспаленной бессонницей голове и примерный план этого расследования, по которому ему нужно было прежде всего расспросить как можно больше пойменцев, наиболее близко знавших отца Давида и относившихся к нему с почтением; затем переговорить с участковым милиционером или, если потребуется, побывать в районом отделении; наконец, и душевная откровенность с владыкой, который не может же не понимать, что судьба Светы как падчерицы, отцу Андрею не безразлична, казалась совершенно неминуемой. Но вот здесь-то, представив себе пронзительный потусторонний взгляд, как бы глухой стеной отгороженный от собеседника искусственным светом настольной лампы, отец Андрей и содрогнулся. Тягучая тоска исказила вдруг его лицо, так что он сам почувствовал, как сжалось оно точно в неживую губку, выжимающую из глубоких морщин горячий пот, как затряслись повлажневшие губы, а руки в тисках поручей как будто онемели, и пальцы распухли от застывшей в них крови.
Весь ужас его греха предстал перед ним в эту минуту словно облекшимся в реально существующую форму, и формой этой оказалось окружающее священника пространство, в котором постыдно кололи глаза пустые, лишенные икон, стены, и из которого он не мог уже, помня о тенях и взглядах взволнованных своих прихожан, вырваться ни под каким предлогом, разве что с безусловной целью лишить себя жизни. Между тем сознание его оставалось необыкновенно ясным и спокойным, так что, несмотря на телесные корчи, он сумел бы отчетливым и ровным почерком написать: «Мне ничего не простилось и не проститься, потому что самую страшную правду о себе я скрыл». Однако и это спокойствие, он видел, было ложным, ибо ему подумалось, что владыка о преступном сокрытии знает уже давно, от Светы, потому и не сказал о ней и отце Давиде ничего.
- Господи! Так что же я теперь? Как же?.. – прошептал он и испугался внезапной тишины, объявшей церковь и, кажется, весь Божий мир, в котором звучали лишь пронзительные стоны половиц под ногами отца Андрея.
К счастью, оказалось, что это просто мать Сергия ждала еще одного возгласа, и отец Андрей, проговорив его и сообразив, что чтение псаломщицы заканчивается, поспешил к южной двери алтаря и вышел из нее на клирос. К немалому своему удивлению, он обнаружил монахиню не одну: несколько женщин, среди которых была совсем уж молодая девушка, одетая хотя и неброско, но в полном соответствии с городской модой, очевидно, готовились составить хор и при виде священника дружно сложили ладони под благословение. Но еще большее удивление вызвало заметно возросшее число прихожан в церкви, между которыми мелькали и нарядные подолы, и скомканные в руках ушанки, и даже офицерские погоны, не часто попадавшие на глаза и в самом кафедральном соборе. Возможно, отец Андрей принял бы все увиденное за бред, а себя – за счастливо избавленного от угрызений совести идиота, если бы не подбежавший к нему вездесущий Николай Михайлович, который, не в силах сдерживать радость, воскликнул громче Сергии:
- Ты вчера как в воду глядел, Сергеич! Должно, вся Пойма нынче здесь сойдется! Вот уж диво-то!
- Я… - совершенно потерялся отец Андрей и вдруг, ни с того ни с сего, заметил: - А почему у вас в алтаре пол дощатый? Он… так скрипит…
- Пол? – серьезно и тяжело задумался старостин муж. – Дак ведь это, собственно говоря, мы хотели, чтобы священнику теплее было. Стоишь-то, эвон, по скольку часов… А что скрипит, так сплачивать пора. Да… доски имеются – по весне и сплотим.
- Ладно, - кивнул ему отец Андрей, словно только за этим разъяснением и покидал алтарь, возвращаясь в который, полушепотом попросил мать Сергию добавить к Часам еще и Полунощницу, дабы он успел подготовить к освящению вино и просфоры…
Начав священнодействие у жертвенника над заботливо сложенными и накрытыми черными покровцами предметами проскомидии, он надолго отвлекся и только когда отходил за висевшим под семисвечником кадилом и вновь услышал давешний скрип половиц, подумал, что еще никогда не было у него такой тяжелой службы. И ведь о Свете он не забывал, всегда аккуратно выковыривая из заздравной просфоры внушительную в честь ее частицу и казня себя при этом за допущенную хотя и в далеком безбожном прошлом, но так и не прощенную никем слабость; однако всегда прежде он успокаивался мыслью, что грех его послужил благоприятному изменению в судьбах его соучастников (не считая, конечно, нелепой смерти Оли), позволив ему и Свете приблизиться к Богу так, как не приближаются и многие из уверенно считающих себя праведниками. Нет, он понимал, что его сразило здесь невеселое известие о девушке, но он же ему не поверил! И в сплетнях об отце Давиде усомнился сразу! Так отчего же ему теперь не просто неспокойно, а как-то совсем уж невмоготу, словно он сам и является тем, придуманным Петром Морозовым, убийцей? Почему все утро так близки слезы и сопутствующая им телесная усталость? Отчего вновь и вновь возникает желание закончить едва начавшуюся Литургию и пугает не только заполняющий церковь народ, но и вот этот противный скрип половиц?..
Тут, вспомнив о народе, который он положил себе, во что бы то ни стало, любить, отец Андрей громко вздохнул и с обидой на самого себя перекрестился. Конечно, подумал он, кладя в кадильницу угольки из предусмотрительно поставленной (кем? когда?) на электрическую плитку железной баночки, его нужно и должно любить, ибо выпавшая ему на долю страшная и несправедливая судьба прямо указывает на замеченную всеми русскими философами богоизбранность. Но только почему сам-то он не делает ничего, чтобы заслужить хоть чью-то любовь? Ведь вот же эти несчастные волгари: сколько бед пришлось им пережить не только за годы большевистского ига, но и за всю-всю историю! Мрачные века княжеских браней, татарщина, опричнина, раскол, самозванство, петровщина, пугачевщина, красный террор… И всегда – кровь, пожары, голод и разруха. Кто-то из очень умных сказал недавно, что и разрушая сами свои же церкви, они жили с Богом! Почему же сейчас-то, когда вроде бы все напасти позади, в заново отстроенных ими церквях нет ни любви, ни мира, а о заповедях Христовых вроде бы никто и не слыхал, хотя Евангелие читается здесь по два раза на дню, да и редкий дом живет без него? Что это: все от лукавого, и «Бога здесь нет», как сказала… эта, забитая?..
Да-да, их нужно… нельзя не любить, продолжал внушать он себе и после того, как в ответ на его проникновенные прошения о мире и спасении, о богохранимой стране и изобилии плодов земных, о плавающих, страждущих и плененных хор не вполне дружно, но старательно стал выпевать «Господи, помилуй». Когда же влекомые молодым и звонким девичьим голосом старушки приступили к пению антифонов, а сам отец Андрей, покадив в алтаре, вышел на обход храма, улыбаясь, поклоняясь вослед устремившемуся к ноздрям пойменцев фимиаму и забывая шептать пятидесятый Псалом, - жажда любви этой охватила всего его, как охватывает жар в парной бани не тотчас отзывающееся на него тело бездомного странника. Тут, в какой-то миг он случайно вспомнил, что не совершил по приходу в храм и входные молитвы, но трепетные лица собравшихся были так осиянны ответной к нему любовью, что сухие уставные правила представились ему обязательными лишь для влюбленных только в себя монахов. «К чему все эти условности? – подумал он, покадив с удовольствием и в сторону суровой матери Сергии. – Ведь для всех этих людей главнее всего сейчас то, что у них появился я!..» И действительно, еще раз окинув взглядом с амвона храм, ярко освещенный свечами и всеми лампами свисающего с потолка паникандила, фигуры и радостные лица молящихся и поющих на клиросе, отец Андрей почувствовал себя хозяином и этих невысоких стен, и всех блаженствующих в них душ. Да и владыка разве не о том же учил, говоря, что здесь, в Пойме, с верой не все в порядке, и им сейчас более всего нужен хороший священник?..
С этой минуты настроение его заметно переменилось, и он отметил про себя, что так хорошо и счастливо ему тоже еще никогда ни в одном храме не было. Значит, решил отец Андрей, утренние сомнения его были не случайны и явились ничем иным, как особым Господним вниманием к нему, сдавшему столь нелегкий экзамен на право считать себя желанным владыке и Пойме «хорошим священником». Решил – и уже в продолжение всей Литургии не допускал до души своей уныния, хотя совершенно отвлечься от мыслей о Свете и отце Давиде не мог. «Ничего, ничего! – говорил он себе в таких случаях, чаще всего возникавших почему-то при случайных взглядах на Николая Михайловича или Щавелиху. – Разберемся…»
И только во время проповеди, уже перед самым причастием, уверенность его в благополучном расследовании дела вдруг сильно поколебалась, и виной тому невольно вышел он сам.
Начав свою речь поздравлением пойменцев с долгожданным возобновлением в их уютной церкви богослужений и отметив, что свершилось это по воле Божией и благодаря их усердным молитвам (за что был вознагражден возгласами прихожан, как бы кающихся во всем на свете), он приложил евангельскую цитату об основании Церкви Христовой «на камне сем» (при этом вспомнился ему Петр Морозов), которую не по силам разрушить и вратам ада, а закончил, как и обещал, глубокомысленным разъяснением о том, что значит заботиться о чистоте души.
- Мы живем во времена ожесточенных нападков на нас со стороны темных сил, - вещал он подтянувшимся к амвону со всех концов храма и слушающим его в глубокой тишине, лишь изредка нарушаемой чьим-нибудь согласным с его мыслями полушепотом. – Они уже торжествовали победу, и им казалось, что с Православной Верой на земле покончено. Однако народ русский хранил ее в сердцах своих тайно. И так же, как сберегались на чердаках ваших домов ненавистные безбожниками иконы, когда хозяйка, извлекая их к Пасхе или Рождеству, тщательно сдувала пыль со святых ликов и протирала их маслицем, а хозяин осматривал: не принялись ли точить их доски подлые черви, - так же и всякий истинный христианин следил за состоянием души своей, боясь как бы не завелись в ней губительные черви грехов… Я сказал, что сейчас бесовские нападки на нас ужесточились. Это потому, дорогие мои, что нам не нужно стало прятать нашу веру и стыдиться ее. Потому что всюду в стране восстанавливаются храмы и оживают общины, и даже не крещенные до недавнего времени люди русские принимают крещение и ведут в церкви своих детей, венчаются и заказывают панихиды, исповедаются и причащаются Тела и Крови Спасителя нашего. Конечно, воздушному князю, дьяволу это как нож в сердце. И вот теперь он всюду рыщет, как зверь, в поисках ускользающей из его лап добычи и, понимая, что в целом Церковь одолеть уже невозможно, хватается, как за соломинку утопающий, за всякую соринку… то есть за всякий грех в душе человека. Он еще надеется, что таким образом ему удастся вновь уловить всех нас в свои сети, чтобы мы вновь, как восемьдесят лет назад, допустили из-за тумана и грязи своей греховности поругание наших святынь и сами обеспечили ему победу…
- Ведь и у вас в Пойме, - ища как закончить свое вдохновенно и почти без запинок произносимое слово, вдруг ввернул отец Андрей – по вашему недосмотру чуть было не произошла ужасная трагедия…
- Почему «чуть было», батюшка?.. – тут же прервал его спокойный мужской голос из толпы. – Произошла. И нам уже вряд ли ее замолить.
- Ты что, Иваныч?.. Разве дело батюшку перебивать!.. Зачем ты это?.. – зашикали на него старушки, но говоривший смело выступил вперед и встал у амвона так близко, что до отца Андрея донесся тонкий запах одеколона от его гладко выбритого лица.
- Василием Ивановичем меня зовут, - запросто представился он, готовый, кажется, протянуть священнику в знак знакомства руку. – Я учитель в здешней школе…
- И коммунист, - мрачно добавила с клироса мать Сергия.
- И коммунист: чего скрывать и стыдиться? – подтвердил этот невысокий мужчина, одетый в темное пальто с желтым каракулевым воротником и чем-то похожий на Пушкина, хотя и без пышных бакенбард и кудрей. «Пушкин в старости», – подумал отец Андрей и улыбнулся.
- Я думаю, мы можем поговорить с вами после службы, - поспешил сказать он, дабы учитель не расценил его улыбку как поощрение столь неуместной беседы.
- Хотя я и коммунист, безбожник, как изволили заметить вы, батюшка, - пропустив замечание мимо ушей и очевидно спеша выговориться, продолжал Василий Иванович, то и дело откидывая голову в сторону своих односельчан, - но в храм хожу регулярно, ибо вижу в возрождающейся культуре нашей несомненную пользу для отечества. Однако я не привык молчать, когда на моих глазах творится несправедливость и классовый произвол. Поэтому со всей прямотой заявляю, что трагедия в Пойме произошла, и виновниками ее стали все мы, как вы, батюшка, верно заметили, но больше всех – наш церковный совет во главе с уважаемой нами старостой Анной Васильевной и нелюбимой всеми матерью Сергией…
- Я не потерплю! – прорычала при этих словах монахиня и, разгневанная так, что лисий облик ее принял сходство с медвежьим, выбежала с клироса прямо на амвон, едва не опрокинув невольно посторонившегося отца Андрея в зал. – Кто ты такой?! Коммуняга паршивый! Изыди, сатана!..
- А вы, матушка, не кричите, а ведите себя в церкви пристойно, - ничуть не испугавшись, предложил учитель.
- Иваныч, ты же воспитанный человек! – напомнил, в свою очередь, случившийся между сцепившимися Николай Михайлович.
- Я хочу, чтобы новый настоятель и все вы поняли, что трагедия случилась потому, что мы не послушали отца Давида и не сумели противостоять антихристу, как заметил батюшка…
- Может, владыка для тебя антихрист?! – озлобляясь все более, крикнула мать Сергия. – А сам-то ты кто? Ты антихрист и есть!..
- Прошу вас… Прекратите! – взмолился наконец отец Андрей, воздев руки горе.
- Не думаю, что владыка твой сам дьявол, но человек он злой, - не унимался Василий Иванович. – И если бы мы послушались отца Давида…
- Иваныч, я вынужден… - предупредил Николай Михайлович и схватил учителя в охапку.
- Да прекратите вы, наконец! – осмелился повысить голос и отец Андрей. – Побойтесь Бога! Не превращайте храм в вертеп!..
- Да он уже давно превращен, батюшка! – выкрикнул скандалист напоследок.
- Прокляни его, отче! Воздай анафему! – просила готовая разрыдаться Сергия, но и ее уже уводила, взяв за широкий рукав рясы, не смеющая поднять глаз молодая хористка. При этом и старушки в церкви вдруг сразу как-то разделились, и тогда как большая часть их столпилась вокруг что-то шептавшей им и показывающей пальцем на священника Щавелихи, другая половина молча топталась возле плачущей за своим прилавком Анны Васильевны.
- Вот, батюшка… Вот до чего у нас дошло, - вытирая о рукав пальто стекла своих очков и печально качая головой, вздохнула стоявшая справа от амвона в продолжении всей службы и проповеди уже знакомая отцу Андрею интеллигентка. – Выходит, верно сказано, что пусто станет месту тому… Что же, мы уже и не причастимся?
Этот горестный простосердечный вопрос отозвался в душе его такой глубокой болью, что весь окружающий отца Андрея мир подернулся вдруг темной, как великопостная завеса царских врат, пеленою, и он, невольно прикрыв лицо ладонями, повернулся спиной к беспутным своим прихожанам и шагнул к ближайшему, южному, входу в алтарь. И тут он как будто вновь услышал недавние слова владыки, называющего пойменцев людьми богобоязненными и добрыми, а изображенный на алтарной дверце ангел принял на краткий миг подлинное сходство с говорящим. «И ты ведь у меня богобоязнен и добр», - как бы подытожил все происшедшее невидимый и тяжелый взгляд его, а тонкие влажные губы как будто исказились при этом лукавой усмешкой. Когда же за спиной отца Андрея прозвучал сначала одинокий и тихий старушечий стон, а вслед за ним – нечто похожее на шум ливневых волн приближающегося потопа, - он сознал себя всерьез сходящим с ума, и единственное, что смог придумать для своего спасения, так это броситься к стоявшему на престоле и уже готовому к причащению («Со страхом Божиим и верою…») потиру и отхлебнуть из него несколько жадных глотков священной Крови вместе с частицами тонущего в ней жертвенно растерзанного Тела…
4. Грядый во Имя Господне
Этот день, как и все дни сознательной жизни владыки, начался с долгой и усердной молитвы. Кроме положенных уставом утренних благодарений Богу, которые он давно знал назубок и творил почти машинально, вспоминая при этом образы не успевших угаснуть сновидений или думая о делах наступившего дня, он прочитывал полностью Часы, Причастные, одну из кафисм Псалтыри и неизменно заканчивал своею, сочиненной им еще в бытность его молодым сельским священником, молитвой. В те давние годы, когда будущий управляющий сотней приходов обширной приволжской епархии был так юн, что страдал от не произрастания бороды и вынужден был чернить углем жидкий пух на ее месте, судьба водворила его в водоворот событий, роковые последствия которых хотя и стерлись несколько в памяти, облекли душу некоей тонкой пеленою страха, который-то и притуплялся словами того юношеского, но теперь состарившегося вместе с его сочинителем прошения.
«Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне наступающий день, - возвещали они. – Дай мне всецело предаться воле Твоей Святой. На всякий час сего дня во всем наставь меня и поддержи. Во всех словах и делах моих руководи моими мыслями и чувствами, и да не вменится мне во грех никакой поступок мой, ибо все ниспослано Тобою. В мире суетном, который проходит жизнь моя, подобная лучу света в царстве теней зла, сбереги мою душу и дай ей возможность доказать любовь к Тебе посредством подвига самоотверженности. Дай мне и силы в борьбе с великим злом нашего времени – сектантством. Я же да последую святому примеру Твоему и буду покорен властям, надо мною поставленным. Вручаю себя милосердию Твоему, предаюсь в волю Твою, твори со мною по благости Твоей, а не по злобе и беззаконию моему. Аминь».
И хотя «сектантство», состарившись значительнее других понятий, все еще оставалось, как и в молодые годы, олицетворением главного зла для владыки, а с ним и для всего Православия, размышлять над ним в это утро не было ни желания, ни возможности. Казалось бы, с началом Великого Поста все суетные мирские заботы должны были отойти на второй план или же, следуя воле Божией и слову о них, как о вещах, не занимающих даже и птичек небесных, стать легко разрешимыми, однако на то, видимо, он и был владыка, чтобы мучиться ими за многих и многих чад своих.
- И слава Богу, – прошептал он, поднимаясь с колен в своей тесной келейке, имевшей, помимо кровати, небольшую тумбочку в изголовье и шкафчик с самыми личными книгами, письмами и ларчиком с деньгами, раздаваемыми наиболее нуждающимся в них и достойным священникам.
К счастью, всех их владыка, несмотря на уже преклонный возраст свой, знал не только в лицо, но и по именам, и становилось их день ото дня все больше, но и ларчик от этого не пустел, а, напротив, добродушно делился своим содержимым с остроумно вмурованным в стену и загороженным большим портретом патриарха сейфом. Сейчас, внимательно посмотрев на застывшее в красках лицо своего сановитого приятеля, владыка не улыбнулся ему, как всегда прежде, а только кивнул и подумал, что Михалычу (как звал он святейшего с глазу на глаз) живется куда легче с тех пор, как отпала необходимость хлопотать о всякой заблудшей душе, ему подопечной, хотя бы она принадлежала и самой последней соборной уборщице. Впрочем, он никогда не завидовал ни Ридигеру, ни Извекову (тоже почему-то Михалычу), и получение ими патриаршего куколя или правительственных наград приветствовалось им, как приветствуется любым истинным христианином удача друга. «Да и так ли уж удачлив Михалыч, - иногда думал он, если избран он по указанию Крючкова, которого, как и Горбача, давно уж списали в утиль новые власти? И в том ли удача, что при нынешней гласности всякое сказанное им слово ставится ему же в вину, на все лады толкуясь если не карловчанами, то родными нашими раскольничками? Кстати, именно раскольники, эти кроты катакомбные, повылезавшие из своих нор в годы перестройки, безусловно, правы, обвиняя таких, как Ридигер, в сребролюбии и любоначалии. Вот Сергий, Царство ему небесное, был аскет! И меня ни один жид не упрекнет в корысти. Ни один…» И наступивший день уже виделся ему не просто трудным будничным днем епархиального архиерея, но – полным духовных подвигов, хотя и совершаемых без риска для жизни, как бывало в первые годы его священства.
Да, в то смутное время, когда земле русской, истощенной великой и чудовищной войной, предстояло одержать последнюю и самую важную победу над врагом рода человеческого, рассеявшим останки своих полчищ по самым глухим ее закоулкам, приходским священникам было особенно трудно. Конечно, возрожденная стараниями приснопамятного Сергия, просветившего очи вождя и убедившего его обратить их к Богу, патриархия тоже не сидела сложа руки, но если бы не бдительность верных ей батюшек и сознательных советских мирян – мерзким отщепенцам, возможно, и удалось бы собраться в кулак, ставший бы много мощнее и подлее, чем благословивший Гитлера карловацкий синод. Сколько их – изменников русскому народу и его святой вере, выдававших себя за православных мучеников – устремилось в те годы из сибирских ссылок и азиатских пещер на просторы многострадальной России, в русские и украинские деревни и рабочие поселки, знают разве что архивы НКВД. Однако хранят ли те архивы подробные отчеты о подвигах никому не известных (а зачастую даже не бывших и сотрудниками-то этих органов!) сельских «попов», выходивших в атаку на тайных врагов в одиночку, с одним лишь крестом в голых руках?..
Хаживал в такие атаки и молодой отец Павел, служивший в одном из самых захудалых приходов епархии, куда добраться можно было лишь на лошади, да и то не во всякое время года, и где даже по великим праздникам в церкви собиралось от силы две дюжины старух и стариков, так что и пастырское слово с амвона слушать было некому. Жил отец Павел с матушкой и только родившейся в тот год дочуркой возле церкви, стоявшей хотя и в центре села, но как бы и в стороне, ибо ни большой дороги, ни даже заметной торной тропы к ней не велось. Жил очень бедно, довольствуясь лишь скромными приношениями сочувствовавших ему колхозниц и урожаем с чахлого суглинистого огородика. Пожалуй, те несколько лет беспрерывной нищеты и полной безвестности и сделали его человеком бескорыстным, трезвенным и требовательным к себе и окружающим в отношении строгого порядка в быту и постничества. Жена до сих пор (хотя он состоит в разводе с ней уже без малого полсотни лет) пеняет ему за эту строгость, прямо называя владыку самодуром и скрягой, а дочь и вовсе не желает с ним родниться. Однако и сейчас, и особенно в то послевоенное время он честно мог бы ответить любому искусителю теми же словами, что рек Иисус Христос. Поэтому-то он и не усмотрел ничего странного в том, что именно его приход избрали отступники-сектанты для своих противоправных сборищ. Жаль только, что он не сразу их распознал.
Появление этих темных людишек совпало с началом строительства в селе большого химического комбината, бывшего столь необходимым восстанавливавшей хозяйство стране, что и набор рабочих-строителей велся без надлежащего строгого внимания. Впрочем, позднее отец Павел приписал такую халатность на счет нового и нелюбимого им патриарха Алексия, которого в тот год больше всего занимало празднование восемьсотлетия Москвы. Ведь именно в тот солнечный сентябрьский день, когда Симанский уверял весь мир в том, что ведомая им патриархия следует вместе со всем народом и «доблестными его руководителями во главе с мудрым вождем… по издревле священному пути мощи, величия и славы», - во владениях отца Павла появился, сбежавший из усть-сысольской ссылки известный тихоновец Алексей. И не просто появился, но служил литургию и панихиду по каким-то новомученикам Соловецким и Иосифу Петроградскому, расстрелянному почти десять лет назад. Благо, одна из местных пионерок, которая, несмотря на запрет родителей, иногда забегала в церковь и на дом к батюшке, сумела известить его об этом.
На всю жизнь запомнилась владыке та ночь (хотя после нее было немало других, может быть, более опасных), в которую он шагнул так же смело, как шагнул бы к пулеметной амбразуре, если бы ему случилось оказаться на месте Александра Матросова. О чем думал тогда он, двадцатилетний служитель Церкви Христовой? Боялся ли за свою жизнь и судьбу оставшихся в доме и ничего не подозревавших жены и дочки? Сожалел ли, что не позвал за собой колхозных активистов и дружинников со стройки, а верил лишь в помощь Божию, которая сподобит его запомнить лица всех подпольщиков и справиться с немощным старцем самому?.. Конечно, боялся и сожалел, как боялся и Сам Господь, умолявший Отца пронести мимо Него чашу телесного страдания. Ведь там, куда крался он, пролезая сквозь темные и колючие прутья плетей, увязая в навозной жиже и отбиваясь от клыкастых собак, его могли запросто убить и навеки погрести под огромным валуном, служившим им и жертвенником и Престолом. Однако больший страх переживал он при мысли, что поганцев накроют без него, и он никому не сможет доказать свою неосведомленность, никогда в жизни не оправдается ни перед властью, ни перед Церковью, никакой епитимьей не замолит грех невольного умолчания.
К счастью, все обошлось, Господь действительно помог ему как нельзя лучше. Когда он к той бане пробрался, задобрив сторожевых псов благоразумно припасенными для них костями и вареными яйцами, когда оттолкнул поднявшуюся навстречу ему в темном предбаннике дюжую девку и, крикнув так, чтобы услыхало все село, откинул деревянный щит, закрывавший лаз в их тесную подземную церковь, - они настолько опешили, что позволили ему не только рассмотреть себя при тусклом свете сальных огарков, но и вытащить из-под Евангелия их замусоленный, затасканный по лагерям и пересылкам антиминс, с которым он стремительно выскочил наружу. И пусть там местная дура Зина все же хватила его лавкой по голове (за что и была посажена одной из первых), - у него достало сил не потерять сознание, но закричать пуще прежнего и добежать до спешивших ему на выручку дружинников…
- Да, было время, - с тоскою по прожитым молодым годам вздохнул владыка и, еще раз кивнув портрету, начал натягивать на свои жидкие плечи непослушный шелк подрясника. – Было время, когда они нас боялись. Ныне бояться приходиться нам…
При вспоминании «нынешних» дней (или от неудачного поворота руки) у него заныло под левой лопаткой, и он хотел было дернуть за протянутый от кровати шнур колокольчика, но поленился и тяжело опустился на край не заправленной постели, тупо глядя себе под ноги, обутые в мягкие беличьи тапочки. Недобро подумал, что вот и тапочки вжились в его быт, так же незаметно, как сердечная боль, как ворчливость, как мысли о последних временах, к которым приблизился мир, готовый к встрече антихриста. И если вся его жизнь была непрерывной борьбой с полчищами готовивших его приход бесов, но при этом всегда и владыка, и Церковь выходили победителями, то ныне… страшно и стыдно представить, до каких пределов доходит порой осознание своей беспомощности. Те же сектанты, отстоявшие себе юридическое право называться православными! – разве не стыдно даже знать об их существовании, когда и память-то о них должна была исчезнуть?.. Выходит, не всех выловили и перебили, хотя только один отец Павел не одну сотню их передал в руки НКВД и КГБ. Впрочем, он и не думал, что истребить всех удастся так скоро, потому и в молитовке своей ежедневно укреплялся против них. И опять же виноват был этот Алексий Симанский, уступивший Никите. Сталина не боялся, а Никите, бездарю лысому, позволил половину храмов православных превратить в конюшни, а сельских батюшек сделать «шестерками» для «двадцаток». Теперь Михалыч кричит, что де «миллионы нельзя было увести в катакомбы». Ан можно. Сами и направили их туда, потому как и некуда было больше податься. А там… Там-то все и варилось, как в скороварке, на которую глянешь: тихо, спокойно стоит, а попробуй парок открыть! Доварились же так, что и крышка слетела да по патриархии в первую голову и ударила. Да так, что целых три года очухаться не могли. Ладно хоть Ельцин не нажимал и не вмешивался, только… Лужкова бы на его место. Сказал: «Не будет в Москве ни одного раскольничьего храма», - и нету. Зато по всей России они как поганки среди белых грибов растут…
Думая так, владыка все же укреплялся на какое-то время в надежде на свои еще не до конца угасшие силы. Радовало, что в его владениях, как в Москве, нет ни одной «суздальской» церквушки. И священники – все умные и послушные, хотя и меж ними бродят крамольные тени, хотя и пытался уже один орел перелететь в суздальское гнездо.
Тут, снова вспомнив об отце Давиде (на которого, впрочем, он уже послал прошение патриарху о лишении сана), владыка вдруг, как бы вдохнув нечаянно холодного воздуху, поежился, встряхнулся и уже твердой рукой позвонил. Тотчас дверь его кельи приоткрылась, и в образовавшуюся щель проникли маленькие глазки старухи-экономки Марии (келейников он никогда не держал и осуждал за них даже патриарха).
- Да не тебя, старая! – проворчал он. – Отца Никифора позови.
- Так… он уже в храме, владыка святый, - опустились глаза в двери едва ли не до самого пола, и оттуда – с пола – донеслось тихое: - С праздником.
- Ах, да, - равнодушно кивнул он. – Сегодня неделя… И что же, никого нет?
- Софроний. Вас дожидается….
- Зови! – приказал владыка. - И помоги мне одеться…
- А что, отец дьякон, - спрашивал он, спустя полчаса, усадившего архиерея на заднем сидении «Волги» и севшего за руль молодого красавца Софрония, - про Давида-то ничего пока не слышно? Не нашелся?
- Как в Волгу канул! – засмеялся никогда не унывающий дьякон, лихо выруливая из тяжелых ворот «епархии» (как попросту называли архиерейский дом с примыкающими к нему помещениями канцелярии, гостиницы для приезжих монахов и складами обыкновенные клирики и миряне) на заснеженную и еще не тронутую автомобильными шинами улицу, которую, прожив здесь сорок с лишним лет, владыка называл родной, хотя и не знал ни одного живущего рядом соседа.
- А ты дурацкие-то шутки не повторяй, - хмуро оборвал его смех владыка. – Вдруг, и вправду, убили: тогда не до шуток будет.
- А мы-то причем? – удивился Софроний, и поспешил добавить: - Кому он нужен, чтобы руки об него марать? Сидит сейчас наверно где-нибудь под боком у Валентина и…
- Нет его там, - возразил владыка, хмурясь все более. – Наши звонили из Суздаля: нет, говорят, и не был от самого Рождества.
- Значит, подальше куда убег. В Марфо-Марьину к Варнаве, а то и к Лазарю в Одессу. У них ведь кругом теперь свои да наши.
- То-то, что кругом, - в отчаянии после таких указаний простонал владыка и закрыл глаза, перед которыми вновь, как в келье, возникли вдруг лица тех, первых, разоблаченных им сектантов.
…При его внезапном появлении они не успели даже подняться с колен, однако лица их выражали не испуг и не удивление, а как будто радость, тогда как вряд ли кто из них усомнился в крушении их «катакомбы» и собственных судеб. Но – радовались, словно всю жизнь только этого момента и ждали. Возможно, будь они все односельчанами отца Павла (как это случалось во все последующие в других селах и городах облавы), он и не вспомнил бы о них никогда. Однако как раз местных-то колхозников среди них и не было, если не считать хозяина бани да старого школьного учителя, давно уже выжившего из ума в странствиях по лагерям и этапам. Нет, это были все лица не знакомые и не старые – из той, безликой, массы прибывших на стройку рабочих, которые, должно быть, только таким вот – сектантским – «строительством» и промышляли с пеленок. Желтый свет коптящих свечек был так густ, что, озаряя носы, лбы и губы, ничуть не касался глаз, которые, однако, умудрялись светиться изнутри, подобно огонечкам в полых тыквах, какими по ночам мальчишки пугали прохожих, вставляя в них пучки горящей пакли. И все же свет их был порождением пустоты, - иначе они не снились бы и не мерещились теперь владыке, повидавшем на своем веку немало всевозможных взглядов. Но именно в том, что эти люди могли стать его любимыми во Христе чадами, даже в допущении такой мысли он и видел происки бесов, ибо и в Писании сказано, что «сам сатана принимает вид Ангела света»…
И вот теперь все эти валентины, варнавы и лазари стремятся доказать, что ангельский вид приняли служители Московской Патриархии, тогда как им – варнавам, лазарям и валентинам – и дано быть настоящими. Но кто такой Валентин, гордо именующий себя Епископом Суздальским и Владимирским? Ничтожество, интриган, использовавший знания, данные ему патриархийной же академией. А Варнава, епископ Каннский? Кто позволил ему, изменнику и фашисту, служить и проповедовать в русской земле? Один только Лазарь Тамбовский и Одесский и достоин хоть какого-то уважения, ибо как раз с его живучей, несмотря ни на какие Соловки и Магаданы, паствой и велся тот трудный и ежедневный бой, в котором Патриархии пока не удалось победить.
- Но еще не поздно! – вслух воскликнул владыка, открывая усталые вежды.
- Не-е! В самое время поспели! – по-своему согласился с ним Софроний, въезжая в кафедральные ворота и тихонько сигналя зазевавшимся и не услышавшим из-за громкого звона проснувшихся колоколов шума автомобильного мотора.
Тотчас к машине подбежал епархиальный секретарь и настоятель собора протоиерей Никифор, помог владыке выбраться на уже постеленный под его ноги ковер и накинул на него сзади темно-синюю мантию; сын архидьякона Афанасия - иподьякон Дмитрий подал архиерейский посох, украшенный черными лентами; оба хора в соборе грянули «многолетие», - и праздничная служба в честь Торжества Православия началась, хотя преосвященный, не спеша войти в храм, долго еще благословлял заполнивший церковь и весь двор перед нею народ, уделяя особое внимание всякому, не исключая и топчущих паперть нищих.
Во все время встречи в притворе с выстроившимися в две длинные шеренги священниками, подходившими по очереди (и старшинству) целовать предварительно поданный ему недавно рукоположенным, еще совсем юным иеромонахом Кириллом крест и бледную длань, в минуты благословения собравшихся с накрытой широким ковром и стиснутой с трех сторон разношерстной толпою кафедры, в продолжение входных молитв перед мерцающими потертой позолотой (в тон тяжелым окладам главных икон и переплету взметнувшегося к куполу иконостаса) Царскими Вратами, до тех пор, пока его величественная в сравнении с любым из епархиальных батюшек фигура не скрылась в таинственных недрах алтаря, в котором из зала был виден лишь высокий царственный Престол, как бы служащий твердью для оставляющего ее в жуткий час Воскресения и уже забывшего о счастье распятия Христа, - во все это время он не думал ни о чем, всецело предав себя лишь торжественно-молитвенным чувствам, навеянным, как ему казалось, дыханием самого Святого Духа. И только там – в святая святых, ставшей ему местом более желанным, нежели тихая келья или сумрачный кабинет, - когда вошедшие в алтарь вслед за ним священники начали подходить под его более отеческое, чем принято, благословение, он как бы спустился на грешную землю и позволил своему лику вернуться к данному ему природой состоянию, при каком улыбка была так же уместна, как и хмурость лба или пронзительная мудрость взгляда.
Он знал здесь всех. Более того, все без исключения находившиеся в алтаре люди были поистине его детьми, получившими от него и священные саны, и монашеские имена. И так же, как сам он считал своим отцом не произведшего его на свет безногого солдата Николку, не сумевшего в страшном тридцать пятом сохранить в живых Павлушиных братьев и сестренок, но спасшего его от голодной смерти и сделавшего сначала псаломщиком, потом священником, а после развода с женой – и игуменом владыку Ювеналия, - так же и они не могли не видеть в своем архипастыре единственного и настоящего их отца. Однако если ему на долю выпало владыку Ювеналия, искренне и слезно любя его, все же осудить за невольное впадение в Никодимову ересь то этим-то вьюношам стыдиться нечего, хотя в досадный список Глеба Якунькина ( как презрительно звали прославленного своей крысиной въедливостью депутата в Лавре) затесалось и его подметное имя. Но – не в чем! И он уже неоднократно объяснял здесь, каких трудов и подвигов стоило сохранение от поругания вот этих святорусских стен и этих омытых многими слезами икон. Что ж, владыка митрополит не устоял против соблазна умственного, и Бог ему теперь судья. Но как можно судить всех архиереев во главе с патриархом всея Руси за то, что они, несмотря ни на какие происки антихристов бериев, микоянов и ягод, сохранили хоругви Патриархии, пускай и ценой пособничества суровым властям. Мудро ответил на это Михалыч (не зря патриарх!): «Есть правило, когда христианину приходится брать на себя грех, чтобы избежать греха большего… Есть ситуации, в которых христианин должен жертвовать личной чистотой для того, чтобы отстоять нечто большее». И напрасно кричит этот карловацкий Геббельс Граббе, что такого правила у Апостолов нет: у них не было и таких бериев, в сравнении с которыми все диоклетианты, нероны и траяны вместе взятые кажутся ангелами. «Для Церкви (опять Алексиева мудрость) важнее всего сохранить себя, сохранить для людей, для возможности доступа к Христовой чаше причастия»! Вот она – готовая к перенесению с жертвенника на Престол! Вот он опять, несмотря ни на что, - праздник Торжества Православия!..
- Как это прекрасно! – воскликнул владыка, подставляя щеку для поцелуя отцу Виктору, старому и верному своему служаке. – Есть у нас этот праздник! Есть ведь, отец Виктор?
- Угу… - испуганно поспешил кивнуть ничего не понявший лысый человечек в помятой, засаленной рясе и вечно спадающих с носа очках.
- Угу! – передразнил его владыка и вдруг нахмурился. – А ты что? Что за вид у тебя, отец? Сколько можно говорить, что священнику нельзя так выглядеть?!
- Один древний мудрец сказал, - обратился он ко всем выжидающим своей очереди к целованию, молодым и старым, монашествующим и «белым» батюшкам и дьяконам, - что красота спасет мир. Истинно так! И вы должны понять, что сила нашей православной службы – в красоте. Так ведь и Владимир равноапостольный веру выбирал и выбрал греческую. А почему? Да потому, что народ русский очень восприимчив к красоте, прежде всего. А от внешнего впечатления он начинает постигать и духовное. По одежке, как говорится встречает, а по уму провожает. Поэтому и нам с вами, отцы, нужно – чтобы больше людей шло в церковь – стараться выглядеть безупречно, чисто и благообразно. Они ничего не смыслят в богословии – так увлеките их сперва службой: убранством, пением, величием. Чтобы в храме им было больше по душе, нежели в театре или на концерте. Хочу, чтобы вы поняли: народ для вас – прежде всего. Поэтому я разрешил и венчание в пост. А что же делать? ЗАГСы ведь постов не соблюдают, а молодые… Не обвенчаем сразу после бракосочетания – потом они вновь фату уж не оденут. А так – радость всем, и помнить будут этот день всю жизнь, и деток народившихся крестить привезут. Так потихоньку, исподволь и втянутся, и смыслить начнут. И Церковь будет жить. И вся Россия станет одна Церковь. Другого пути у нас, отцы, нет…
Конечно, никто ему не возражал, да и в чем было возразить, подумал он, - не проповедь говорил, а поучительное слово, которое и не должно быть гладким. Вряд ли какой-нибудь Серафим Саровский или даже Сергий Радонежский говорили как по писаному. А что легло его наставление на нужное место, он понял по тому, как живо принялись обсуждать его слова стоявшие в конце очереди – у Горнего места – дьяконы, как зашептались и молодые монахи у Престола, с опаской, однако, поглядывая на владыку.
- А что, отец Никифор? – обратился он к беседующему у посудного шкафа с матерью Августиной настоятелю. – Разве у тебя сегодня ставленник проскомидию совершал?
- Да, сам-один, - ответил протоиерей и вдруг густо покраснел, обнаружив тем самым что-то неладное в соборном расписании.
Он вообще не умел ничего скрывать, этот добрейший и чистейший из всех друзей владыки. За то и имел с давних пор пост секретаря епархии, и был искренне любим и почитаем всеми, даже не посещавшими собор горожанами. О нем много писали в газетах, его часто приглашали на радио, не говоря уж о выступлениях в школах, лицеях, университетах и академиях. Владыка часто задумывался над характером отца Никифора и едва ли сам не называл его святым. Ну, нисколечко лжи не было в человеке, зато ума – палата и смирения – океан! Не зря и дружил он в Духовной Академии с отцом Борисом Пушкарем, составляя в сообществе с другими священниками-шестидесятниками особую группу «почвенников», как называли их в шутку семинаристы и с уважением – старые профессора. «Почвенники», то есть вышедшие из среды народной, получившие хорошее гуманитарное или техническое образование, которого им показалось не достаточно для того, чтобы докопаться до сути вещей, и после которого, начитавшись Абрамова с Овечкиным, они увидели единственный путь: через семинарию и академию - в народ, туда, откуда пришли. И теперь редкая старушка произнесет имя отца Никифора без слезного содрогания в голосе, но и редкий студент, стремительно посшибавший верхушки с буддизма, дзен-лао… и прочих измов и прильнувший через мудрость Блаватской и «Розу мира» к православию, не причмокнет понимающе: «Да… отец Никифор – это класс!» Конечно, сам владыка никаких философий не читал, да и в богословии не преуспел, кое-как закончив заочно семинарию, но к рассуждениям своего секретаря прислушивался, особенно в последнее время, когда город заполонили всевозможные проповедники с запада и востока, а из-за «бугра» и из Суздаля стали раздаваться такие лукавые голоса, что даже академики прикусили губы и, видимо, еще долго будут молчать, предоставив архиереям российским самим разбираться в вопросах исторической правды. Только в вопросах этих, как казалось владыке, сам черт ногу сломит, и лучше бы не тревожить прошлое, если и так ясно: революция и гонения на Церковь были главной целью масонского заговора на пути к достижению мирового господства (уж Нилуса-то владыка одолел), и она осуществилась бы, не примкни в свое время митрополит Сергий Старогородский к патриотическим лидерам большевизма, которые помогли ему увидеть, где свои, а где враги. Свои, истинно православные архиереи остались с народом, и было их, как и Господь предсказывал, «мало избранных»: меньше десятка противу остальных, сбежавших за границу или связавшихся с контрой, посягнувших на народную правду. И вот начали вдруг перебирать косточки покойничкам, искать невинно пострадавших и огулом возводить в ранг святых, перевернув все с ног на голову так, что Сергий у них вышел первейшим врагом Церкви, Иосиф Петроградский, этот предводитель лагерных сектантов, - первейшим великомучеником, а вся Московская Патриархия – скопищем трусов, предателей, сластолюбцев и симонийцев, на которых де никогда не леживала Апостольская благодать. Интересно, что бы они сейчас пели (если бы вообще были живы!), когда бы Сергий не выступил со своей Декларацией? Как бы смотрели в глаза народу, создавшему великую державу без участия Церкви… вовсе без Церкви и веры?.. Увы, на этот вопрос владыка, сколько ни думал, ответить не мог, а вот отец Никифор, не задумываясь, объяснил: «Да этого, владыка, просто не могло бы случиться, ибо русская земля и русский народ особо возлюблены Богом и Пресвятой Богородицей». И хотя владыка возразил ему словами Ридигера, что «без человеческих усилий помощь Божия не спасает», - секретарь воскликнул: «А усилия-то эти кто же, если не Бог, нам дает?!.» Вот так вот, просто, срезал патриарха и только тихо улыбнулся!..
И вот теперь он стоял перед владыкой, как школьник, краснел и пыхтел и не находил куда отвести глаза.
- Один, говоришь? – повысил голос владыка. – И на вторник, на среду с пятницей один неопытный ставленник агнцев приготовил?!
- Ну… я помог, конечно, - совсем опустив голову, сознался отец Никифор, тогда как остальные (владыка, не глядя, видел) насторожились, но и с любопытством ждали продолжения истории.
- Ты помог? Молодец! – все более заводился владыка. – А кто должен был? Уж ни отец ли Иоанн?
- Он, владыка! – с присвистом выдохнул настоятель, и все в алтаре как будто выдохнули вместе с ним.
- И где же наш славный отец Иоанн? – прокатился по алтарю властный зов, заглушивший чтицу в храме.
И тут случилось нечто настолько непредвиденное и нелепое, что даже помятый и равнодушный отец Виктор открыл рот. Из дьяконской раздевалки, размещавшейся между главным Престолом и Ильинским приделом, вывалилось вдруг что-то похожее на не достриженного черного пуделя, запутавшегося в клубах собственной шерсти, и, очумело воззрившись маленькими глазками на Божий мир, быстро покатилось по алтарю, крутой дугой обогнув Престол, к самым ногам владыки. Однако, несмотря на сомнительное сходство с обладающим разумным душой созданием Божьим, существо это было вполне узнаваемым и даже вызывающим сострадательные родственные чувства. Так и владыка, сразу узнав его, сначала хотел было устремиться к нему на помощь, но вовремя опомнился и оглянулся по сторонам, словно ощутив присутствие чьего-то судейского взгляда. И верно, в эту минуту ему почудилось, что в алтаре находится кто-то посторонний, кто-то страшнейший из всех его и патриархии врагов, которые сейчас даже не торжествует свою победу, но и сам испуган и пристыжен увиденным. Подобно услышавшему внезапный раскат грома деревенскому мужику, владыка поспешно перекрестился и чуть ли ни замертво рухнул в стоявшее за его спиной кресло, закрыв лицо дрожащей старческой рукой, как бы не понимающей: заслоняет она свет алтарных свечей от владыки или владыку – от света алтарных свечей.
«Господи, - подумал он, ощущая во всем своем грузном теле и в не менее грузной душе великую усталость, напрочь лишившую его сил что-либо делать и говорить. – Неужели они правы, и благодати здесь нет?» Откуда-то явились пред его мысленным взором строки какой-то самопальной брошюрки, кричавшие, что «Московская Патриархия – это не Церковь, ибо Церковь там, где вера православная и жизнь по вере сохраняются без внутренней порчи». Конечно, он понимал, что оказавшийся в алтаре в стельку пьяным отец Иоанн – случай исключительный, лежащий целиком на совести самого отца Иоанна, однако сердце, отдаваясь в своем тяжелом стуке тупою болью под лопаткой, предательски корчило рожицы и вторило одно и то же: «Дети твои… Ты их отец…» И когда он отнял ладонь от глаз своих и посмотрел на скорчившегося в пьяном земном поклоне священника – во взгляде его была лишь одна мольба о пощаде. И, видимо, так велика была сила этой мольбы, что отец Иоанн совершенно невероятным образом услышал ее и произнес именно те слова, какие, одни, только и могли быть верными.
- Прости, владыка святый, - заливаясь слезами, простонал он. – Это все из-за Наташки… Ушла вчера опять… И вот…
- Из-за Наташки, - странно тихо и спокойно повторил владыка, но спустя минуту все увидели перед собой прежнего грозного и властного отца.
- Наташка! – повысил он голос, гневно оглядывая смущенный свой клир. – А не предлагал ли я тебе, когда ты был еще иподьяконом, вместо Наташки мантию? Не говорил ли я тебе, что все зло пришло в мир от бабы? Не сам ли ты решил, что плотская похоть, называемая любовью, важнее любви к Богу? А ведь и года не прошло, отец Иван!.. Да что там год – ты сразу начал пить, так что я сомневался даже: одевать ли на тебя орарь, не говоря уж о епитрахили! Пожалел! Думал, сан и служба тебя образумят…
- Прости, владыка… Прости… - только и мог на каждое восклицание повторять несчастный юнец, и при каждом очередном возгласе владыки эти «прости» становились все громче и тверже, так что скоро он уже поднял голову и начал ловить губами всемилостивую руку.
- Ладно, - наконец устало протянулась она к нему. - Я прощу, но только с тем условием, что ты завтра же подашь на развод. «По вине прелюбодеяния» я тебя освобождаю от этой шлюхи…
- Но она…- хотел возразить иерей.
- Молчать! – прервал его владыка. – Или же вон с глаз моих! Иди и бомжуй со своей… И к храму на выстрел не приближайся!..
Когда отца Иоанна, подхватив под руки, увели, удовлетворенный справедливостью своего решения владыка поднялся с кресла и кивнул мальчикам-иподьяконам, чтоб начинали его облачение. Разошлись к своим сложенным у Горнего места ризам и остальные участники праздничной архиерейской службы.
- Я думал, уже все: хана отцу Ивану, - шепнул игумену Серафиму иерей Николай, выбирая себе из сложенных матерью Августиной в несколько стопок риз облачение поновее и покрасивее.
- Да, владыка наш слишком добр, - покивал ему молодой монах. – А Иван… нашел место, где напиться. Да еще в такой день…
Происшедшее возбудило всех, так что до самого начала Литургии не смолкали в алтаре разговоры о нем между священниками и дьяконами, отцом Никифором и матерью Августиной (неудачно похмелившей бедолагу кагором), заглянувшим «на шумок» регентом Василием и протодьяконом Афанасием. Только отец Виктор, равнодушно напялив на себя самую потрепанную фелонь, вышел справиться насчет съестных приношений и передать на поминальный «канон» свой неизменный желтый портфель, вот уже третий десяток лет кормивший сначала его детей, а теперь – внуков.
В продолжение всей Литургии владыка был не разговорчив и хмур. Однажды только он позволил себе улыбнуться и заметить ставленнику Кириллу, что весьма им доволен и завтра даст Указ о назначении… куда? – он еще не знал. Приволжская епархия была огромна, как по протяженности своей от края и до края исконно русской земли, так и по числу действующих в ней храмов и монастырей. Но и те, которые еще предстояло открывать и которые возвышались над городскими крышами или сельскими погостами тяжелым напоминанием о годах недавней трагедии, смертельным смерчем пронесшейся по излюбленным Богом пажитям, также говорили о грандиозности и святости деяний владыки. Ведь если есть что восстанавливать – значит, было что разрушать, если Господь допустил такое разорение – значит, и любовью не меньшей воздаст тому, кто и в горе не забывал Его Имя, кто денно и нощно заботился о спасении Его Церкви и веры и, как первые Апостолы, вступал в смертельный бой с безбожными язычниками, мнящими себя царями земли. И вовсе Ему неважно: белый ты был или красный, тихоновец или сергианин – важно, что ты, как Апостол, всю свою жизнь свидетельствовал о Нем. Но если Апостолов гнали, били, распинали, как чумных псов отлавливали в катакомбах Римской империи, волокли за волосы по кровавым мостовым и заставляли смотреть в глаза предавших их за вечные тридцать сребренников иуд, то нынешний антихрист преподнес архипастырям православным более изощренные пытки: равнодушием к вере пасомых ими стад, непостоянством властей (когда сегодня они ласкают и сулят поддержку, а завтра убивают холодом отчуждения), наконец, изысканнейшим хитроумием изменников, которым уже нужны не сребренники и не благодарность правителей, но сама душа народа, якобы отравленная ложью официальной Церкви. Кажется, палящее солнце древней Антиохии видится им менее тяжким, нежели русское светило, угрюмо ложившееся на вершины уральских гор и сибирских кедров, и такое чудовищное преувеличение выдается теперь за правду. Сама идея страдания принижается ими до уровня «вы жрали и жирели, а мы пухли с голоду, вы служили в уютных и светлых храмах, а мы – в сырых подвалах и тюремных казематах», - как будто не Христос говорил: «Не заботьтесь о том, что вам есть или что вам пить – Я сам позабочусь для вас об этом». И когда народы России сбросили иго самодержавия и взялись за воплощение вековечной мечты своей о всеобщих равенстве, братстве и счастье – разве катакомбные «мученики» ратовали за них перед безбожными властями? Нет, они придумали для себя какого-то убогого Христа, для которого благосостояние, а значит и счастливая, спокойная жизнь страны, не приемлема, а призывы к смуте и церковному расколу, к бунту и анархии есть самое святое дело. Несчастные! Они осуждают патриархию за ее мучительные усилия укрепить положение религии в сегодняшней демократической (а значит народной) России, за воссоздание авторитета патриарха как духовного и идеологического вождя в одном лице, за миссионерское подвижничество в деле объединения всех мировых религий под крышей Русской Церкви! И вот здесь-то их самый очевидный «прокол», ибо в том-то и торжество нынешнего Православия (впервые после неудачи Апостолов!), что ему Богом дано вновь воззвать ко всем языцем: «Придите к Христу! Вот мы открываем пред всеми вами и наши сердца, и врата святилищ наших – входите и молитесь вместе с нами, ибо един Бог и едина Церковь Его»!
Думая так, владыка постепенно, как бы исподволь, из глубины просветленной литургийными песнопениями и величественными священнодействами души извлекал мысли и слова для своей праздничной проповеди. И скоро облаченные торжественностью происходящего, как бы самим Небом явленные ему слова эти прозвучали в его воображении над куполами всех украшающих дарованную в духовное владение землю храмов и монастырей, уже служащих и уже служащих в скором будущем, которых главное назначение – в счастливом единении всех религий и народов под их звонкоголосыми сводами. И когда после заамвонной молитвы, произнесенной ставленником-монахом с исключительным старанием (словно он много трудился в подготовке к ней) все священники, дьяконы и мальчики, предводимые владыкой и иконами Спасителя и Приснодевы, вышли из алтаря в переполненный до предела храм и выстроились в два ряда от кафедры до амвона для совершения особого праздничного молебна, - ослепленный пламенем тысяч свечей, лампами трех огромных паникадил, блеском хоругвей и шитых золотом риз, владыка уже не смог сдержать давно вскипевших в сердце его, данных ему в качестве исключительной благодати Божьей слез…
- «О еже милостивым оком призрети на Святую Свою Церковь и соблюсти ю невредиму и непреобориму от ересей и суеверий и миром Своим оградити, Господу помолимся…
- О еже утишити раздирание ея и силою Святаго Духа обратити всех отступльших к познанию истины и сопричести ко избранному Своему стаду, Господу помолимся…
- О еже просветити вся светом Своего богоразумия, верных же Своих укрепити и непоколебимых в правоверии соблюсти, Господу помолимся…» - трубил протодиакон так, что кровь застывала в жилах от мощи его голоса и поистине ангельского отзыва на него двух хоров, просящих: «Господи, помилуй…»
«Вот они! Вот! – едва сдержался от громкого восклицания владыка, прочитав воззвание Апостола к римлянам («Братие, молю вы, блюдитеся от творящих распри и раздоры, кроме учения, ему же вы научитеся, и уклонитеся от них. Таковии бо Господеви нашему Иисусу Христу не работают, но своему чреву, иже благими словесы и благословением прельщают сердца незлобивых. Ваше бо послушание ко всем достиже: радуюся же еже о вас. Хощу же вас мудрых убо быти во благое, простых же в злое. Бог же мира да сокрушит сатану под ноги ваша вскоре…»). – Ради только одних этих слов и стоило жить! И что значат в сравнении с ними все те жалкие заявления врагов Церкви, которым Сам Господь сейчас возглашает анафему! Да, с нами Он, с нами!..» И как бы вторя его мыслям, стоявшая ближе всех к кафедре старуха, которую с одной стороны теснила толпа молящихся мирян, а с другой отталкивал локтем, точно играя с ней, улыбающийся дьякон Софроний, воскликнула хрипло:
- Правда твоя, владыка! Господь с тобою!..
Старуха эта была ему хорошо знакома. Он помнил ее еще не такой ветхой и согбенной, но статной и крепкой, полной каких-то не поддававшихся разумению душевных сил, так что ему временами казалось, что она питает к нему отнюдь не благоговейные, но скорее похотливые чувства. Появившаяся в соборе лет, наверно, тридцать назад, когда он только еще готовился в архиереи, исполняя обязанности отца Никифора и терпеливо дожидаясь смерти своего предшественника – владыки Тихона, София (так звали ее) во все эти годы умела оставаться более всех заметной в толпе постоянных прихожан, так что он всегда боялся встречаться с нею взглядами, но, и не видя глаз ее, ощущал их пламенность, весьма схожую с ледяною жгучестью. Случалось он разговаривал с нею, однако в молодости – во время исповедей и здесь – при архиерейском благословении ничего интересного о себе она не сообщала (жила, как Бог назначил, работала уборщицей в вечерней школе, приживалась в няньках, тосковала по воспитавшей ее колхозной деревне), но он как будто слышал в ее покаяниях какую-то недосказанность и часто ночи напролет мысленно беседовал с нею о Боге, однако путаясь в своих предлогах и позволяя ей одерживать верх в его умствованиях. И вот теперь, услышав возглас Софии, владыка нахмурился, и если бы стояли они лицом к лицу – сурово отчитал бы ее, сказав, что правда не его, а Божья, и что Господь не только с ним, но и со всяким служащим в эти минуты в любом из многих кафедральных соборов патриархии архиереем.
Вспомнив о всех своих собратьях по епископскому служению, всех митрополитах, архиепископах и епископах, упоминаемых в возносимой протодиаконом Афанасием ектении, владыка представил их всех собравшимися на минувшем архиерейском соборе, который, как и многие предыдущие, не избегнул быть омраченным все тем же проклятым вопросом: «Как быть? Как оправдать подвиг митрополита Сергия и самих себя за помощь органам безопасности?» Преосвященные владыки, имеющие богатейший жизненный и духовный опыт, убеленные отнюдь не случайными сединами, каждая из которых стоила много больше слез всех российских младенцев (как сказал один из них во время прощальной трапезы); те, усилиями которых только и живет Русская Православная Церковь, а с нею и вся Россия, вынуждены были вновь и вновь, забывая о делах насущных, с болью вспоминать данные им когда-то, в виду государственной необходимости, агентурные клички. И если бы они сами их себе выбирали, либо с благословения патриархов, как при монашеском постриге! Нет, и все, как выяснилось из дружеских разговоров, просили суровых чекистов не нарушать святость их иноческих имен. Однако нужна, нужна была конспирация, ибо враг был очень прозорлив и осторожен и имел своих осведомителей даже в стенах патриархии, даже в тех же карающих его органах. И, конечно же, разумней было отмечать в следственных протоколах помощь какого-нибудь никому не известного «партоса», «аббата» или «дроздова», чем иерея такого-то, или игумена, или митрополита. И верно Хризостом Литовский говорил, что «я не стесняюсь и не скрываю теперь моей клички «реставратор», но горжусь ей, как гордились своими Рихард Зорге или Штирлиц-Исааев…» - Ну разве ж такая позиция порочна? Разве не говорит она о том, что Церковь была с народом всегда, а всегда – это значит в трудную, печальную годину разгула масонского беспредела. Сколько заговоров тайных удалось предотвратить, благодаря стараниям нынешних уважаемых всеми честными россиянами архипастырей, с чистыми сердцами молящихся в эту минуту повсюду, но словно стоящих в одном соборном зале: «Исповедуем, Господи, великое Твое и безприкладное человеколюбие и милосердие. Но, видяще многих поползновения, прилежно Тя, Всеблагий Господи, молим: призри на Церковь Твою и виждь, яко Твое спасительное благовестие, аще и радостно прияхом, но терние суеты и страстей творит оное в некиих малоплодно, в некиих же и безплодно, и по умножению беззаконий, овии ересьми, овии расколом противящеся евангельской Твоей истине, отступают от достояния Твоего, отревают Твою благодать и повергают себе суду Твоего Пресвятого Слова. Премилосердный и Всесильный, не до конца гневайся Господи! Буди милостив, молит Тя Твоя Церковь, представляющи Тебе Начальника и Совершителя спасения нашего – Иисуса Христа, буди милостив нам, укрепи нас в правоверии силою Твоею, заблуждающим же просвети разумные очи светом Твоим Божественным, да разумеют Твою истину, умягчи их ожесточение и отверзи слух, да познают глас Твой и обратятся к Тебе, Спасителю нашему. Исправи, Господи, иных развращение и жизнь, не согласную христианскому благочестию, сотвори, да вси свято и непорочно поживем, и тако спасительная вера укоренится и плодоносна в сердцах наших пребудет. Не отврати лица Твоего от нас, Господи, воздаждь нам радость спасения Твоего. Подаждь, Господи, и пастырем Церкви Твоея святую ревность, и попечение их о спасении и обращении заблуждающих духом евангельским раствори. Да Тобою вси руководими, достигнем, идеже совершение веры, исполнение надежды и истинная любовь, и тамо с лики чистейших небесных Сил прославим Тебе, Господа нашего, Отца и Сына и Святаго Духа, во веки веков. Аминь»…
к содержанию
КРУГОВЕРТЬ ЧЕРНОГО ПУДЕЛЯ
(продолжение)
1. Пределы.
Когда он оказался, наконец, сидящим на заднем сиденье отъезжавшего от грязной, безликой пойменской станции автобуса, уже начало смеркаться, и уплывающая, подобно случайному острову за бортом океанского лайнера, в мир чисто географических понятий Пойма как-то вдруг полиняла и присмирела, и тягучей тоской повеяло вслед отцу Андрею и от ее покосившихся, словно осевших вместе с талым снегом, сараев и скотных дворов, и от обозначившей себя лишь пронзительным ветром безжизненной Волги, и от лиц провожающих своего «доброго батюшку» новых и неожиданных его друзей с молодой медичкой и печальным Сашей во главе. Впрочем, непоседливый старостин сынок тотчас вскочил на свой стоявший возле полуразвалившегося станционного забора дико взревевший мотоцикл, и долго еще отец Андрей ощущал его присутствие позади автобуса, точно это был не обыкновенный пассажирский транспорт, а похоронный катафалк, требующий эскорта.
Произнеся мысленно два этих чужеродные слова, он презрительно поморщился и закрыл глаза; подчинять свое воображение дальнейшему созданию невеселого образа не хотелось, но и приземлять его до «медленных дрог» с впряженной в них парой гнедых и плетущихся следом нищих также показалось противным уставшей от многих впечатлений еще не минувшего дня душе. Желанней всего было уснуть на всю неблизкую дорогу, но сознание, несмотря на мучавшую его прошлой ночью бессонницу, видимо, решило окончательно добить жалкую свою жертву и упрямо подсовывало ей память о самих этих пытках, которыми наградила его нечистая в этом ее сокрытом от большого мира гнезде.7;.7;.
В том, что Поймой самочинно правит воздушный князь, либо один из лучших его воевод, отец Андрей уже не сомневался. И как бы ни велико было желание хоть на недолгое время забыть обо всем увиденном, услышанном и прочувствованном здесь, - он откинул голову на спинку сиденья, и тотчас был возращен в покинутые им в спешке пределы. Вспомнилось счастливое начало этого бесконечного дня, приветливое утро, женщины у церковной паперти, горячо приветствовавшие его…
После проповеди и произведенного ею скандала, после своего кощунственного посягновения на содержимое священной Чаши, он опустился на стоявший возле Царских Врат стул и вдруг понял, что странный шум в храме, похожий на отдаленный шорох дождя, есть не что иное, как всхлипывания многих плачущих носов. И точно, взглянув через щелочки в створке Врат на несчастных своих прихожан, отец Андрей увидел их всех плачущими и уже прекратившими свои пересуды и распри. Даже полубезумная Щавелиха стояла, опустив голову и собирая слезы и сопли в корявую пригоршню, размазывая ее по бесформенному подолу едва прикрытого короткой фуфайкой халата. «Что же, мы уже и не причастимся?» - вновь услышал он вопрос, едва не ввергший его минуту назад в безумие, но теперь он с неприятным удивлением отметил, что молчание на клиросе означает не просто ожидание его дальнейших действий, но скорее как раз желание взбунтовавшейся матери Сергии прекращения службы. Однако если он сам подумывал об этом в начале Литургии, то тут возможность таким жестоким образом наказать плачущих, хотя и не раскаявшихся, пойменцев представилась ему внушенной самим антихристом, уже помянутым в церкви и, значит, как бы получившим «добро» на признание. Тотчас и все свои сомнения, горести и слезы нынешнего утра отец Андрей объяснил себе несомненным влиянием, конечно же, не ангельских сил, и впервые за все время своего священства испугался вдруг… самого себя.
«Главное, не позволяй лукавому демону обладать душой твоей, - говорил владыка, наставляя еще просто Андрея в канун его хиротонии в дьяконы. – Помни, что после принятия тобою сана он постарается обрушить на тебя все свои силы, дабы помешать осуществлению Божьего промысла над тобой. Бойся его, ибо коварен он и хитер…» В дальнейшем и все его соратники по службе, и все прихожане, и даже смиренный протоирей Никифор, говоря о грехах, чаще всего поминали воздушного князя, словно кроме него не было в жизни верующих ничего более страшного. Однако, так очевидно боясь его происков и искушений, никто из них почему-то не старался вести себя в соответствии с евангельскими заповедями, и скандалы, подобные сегодняшнему, были обычным явлением и в жизни приходов, и в «епархии», и даже в соборном алтаре. И вот теперь у отца Андрея как будто только что и впервые после рождения открылись глаза, и он, поняв себя окруженным и полоненным всеми силами ада, вдруг понял и то, что бояться следует не их, но Бога, Плотью и Кровью которого он только что пытался оправдать свою неспособность к пасторскому служению. Ему буквально открылось, как эти Плоть и Кровь, не достигнув и начал души его, были мгновенно поглощены сидящим в нем бесом и, значит, сослужили непростительное богохульное дело. Так во времена сталинских репрессий отрекались от своих отцов недостойные дети, не сознающие и не чувствующие, что росчерками своего пера подписывают смертный приговор всей России и всему человечеству, что, не убоявшись отцовского проклятия, обхитрили кажущуюся им более страшной бесчеловечную власть. Но нет: не обхитрили, а укрепили, и отец Андрей сейчас чуть было не допустил торжества сатаны вместо торжества Православия, которому посвящалась сегодняшняя служба.
- Со страхом Божиим и верою приступите! – испуганно перекрестившись, возгласил он и распахнул Врата алтаря.
Однако хор не ответил ему, и он, подняв Чашу с Тайнами и лжицу с Престола и повернувшись с ними к народу, на секунду замешкался, ожидая пробуждения матери Сергии. Монахиня молчала. Тогда отец Андрей заставил себя забыть о ней и смело вышел с Дарами на амвон, встретившись взглядами с девушкой-хористкой, которая сразу поняла его и, подтолкнув под локти окружавших ее старушек, пропела, поддержанная ими:
- Благословен грядый во Имя Господне… Бог Господь и явися нам…
Во время причащения искренне благодарных ему пойменцев отец Андрей поистине торжествовал, чувствуя себя странно свободным, так что не возникало ни мыслей о тяжелой необходимости совершаемого им в эти минуты, ни чувства отчужденности от этого еще не понятного ему народа. Напротив, все лица и имена казались ему давно знакомыми и родными, и если бы не мать Сергия, неколебимо застывшая на своем месте и тупо уставившаяся в пустую стену перед собой, – он с радостью осмелился бы, помимо обычных слов о неосуждении, сказать каждой из причастниц еще много добрых и ласковых слов. Но Сергия… Скоро присутствие ее в храме показалось ему недоразумением, а вся ее огромная черная фигура вызывала чувство неизъяснимой тревоги, так что долго еще после причащения, после возгласа «Спаси Господи люди Твоя…» и возвращения с потиром в алтарь он, наряду со светлою радостью, ощущал и предчувствие чего-то недоброго, как будто в храме и впрямь прятался где-то в темном углу коварный бесенок.
«Но ведь этого не может быть, - убеждал себя отец Андрей. – В святом месте, освященном прямым наследником апостольской благодати, овеянном ладаном и очищенном молитвенными возглашениями, не может водиться нечистая сила. Это только Гоголю могли придуматься арендующие церковь до первых петухов черти…» Но тут он нечаянно вспомнил о посещении кафедрального собора во время прошлогоднего тезоименитства владыки двумя странными молодыми людьми, назвавшимися «белыми братьями». Несмотря на то, что в храме было полно народу и еще больше съехавшихся поздравить архиерея священников, - им удалось не только протиснуться от притвора к солее, но и войти через Царские Врата в алтарь. Не менее минуты прошло, пока стоявшие там и бывшие в храме не опомнились, но и тут подойти к ним и вытолкать вон смог почему-то только присутствовавший в святилище уполномоченный по делам религий области Грибов. Старушки говорили потом, как страшны были лица этих сатанистов, когда их гнали из храма, а они кричали, что тоже хотели поздравить владыку. «Кричали, а вроде как и ртов не раскрывали, - испуганно передавала впечатления прихожан мать Августина. – Прямо сущие покойники, и рожи меняли то белые, то какие-то синие!..» Конечно, думал тогда отец Андрей, все эти описания были просто преувеличением склонных видеть ведьм даже в своих соседках бабулек, и непрошеные гости проникли в алтарь по незнанию и, скорее всего спьяну, но чувство некоторого недоверия к священности собора долго еще тяготило его, тем более что в тот же вечер он побывал на банкете в епархиальном доме, во время которого наблюдал на опьяневших лицах сидевших за тремя, размещенными в разных комнатах, столами батюшек выражения поистине отталкивающие, о чем и поведал ночью гостившему у него отцу Давиду.
- А! – поморщился тогда пойменский настоятель. – Я за шесть лет тут такого насмотрелся!.. Хоть плюнуть да бежать, как писал Александр Сергеич!..
- Но как же так, Дима? – удивился Андрей, от волнения закурив прямо в постели.
- А так же, как ты, священник, сейчас задымил! – засмеялся отец Давид, но потом заметил серьезно: - Все мы далеки от совершенства, и во всех нас сидит этот… не к ночи будь помянут. А храм, что? В нем люди: по их темным костям и прошли эти «братья»…
Теперь слова Давида показались плывущему мимо талых лесов, полей и деревень в вечернем автобусе отцу Андрею недостаточно убедительными, и то, что он узнал после службы о своем предшественнике, вызывало в душе столько необъяснимых противоречий, что порой и сама попытка найти разрешение их в городе представилась тщетной.
Узнать же ему довелось многое, и этому счастливо помог устроенный в честь его прибытия обед в доме старосты, на который он долго отказывался пойти, так что Николаю Михайловичу пришлось тащить его чуть ли ни силой.
- Хорошо. Ладно, - уступил, будучи взятым за руку, отец Андрей. – Только мне нужно зайти домой – переодеться.
- Как хорошо ты сказал, батюшка: домой! – воскликнул, весь сияя от радости, Николай Михайлович. – Это так! Твой дом, и живи в нем до самой смерти! Я вчера забыл спросить, - вдруг смущенно потупился он, - а матушка-то, жена у тебя есть?
- Нет, жены нет, - ответил отец Андрей, ступая бок о бок со своим дотошным провожатым и замечая, как из окон, из дворов, издалека и вблизи разглядывают его не менее дотошные глаза волгарей, которые не слепят и лучи разбушевавшегося к полудню солнца, бросавшиеся в лицо священнику ото всюду: от чистых оконных стекол и от влажных крыш, от бесчисленных лужиц и с оттаявших бревен, сваленных едва ли ни у всякого двора, от озорных собачьих глаз и прямо с неба, когда он оглядывался в надежде увидеть Волгу и все не мог разглядеть деревню на другом ее берегу, к которой шли по рыхлому льду какие-то люди.
- Что, так всю жизнь один или развелся? – продолжал любопытствовать провожатый.
- Умерла она, - сухо ответил отец Андрей, и вдруг его осенило: а что если сказать? Еще он сомневался, пытаясь предположить, какой ответ последует на это признание, но уже оно сорвалось с губ и поразило даже его самого: - А Света, про которую вы мне вчера рассказывали, моя дочь…
- Све… - хотел удивленно воскликнуть Николай Михайлович, став посреди улицы и судорожно вцепившись в плечо отца Андрея. При этом лицо его в ту секунду переменило множество мучительных выражений, но, так и не найдя приличного случаю, сделалось каким-то расплывчатым и вовсе безликим.
- Как же так, батюшка? – наконец нашелся спросить он шепотом, воспаленным взглядом наблюдая, как священник, делая вид, что протирает ослепленные солнцем глаза, смахивает со щек своих случайные слезы. – Что же ты ничего не сказал? Значит, и про Давыда…
- Я ничего не знал, - собравшись, спокойно ответил и даже улыбнулся отец Андрей. – Думал, вы про какую-то другую говорите.
- А может, и впрямь, про другую? – с надеждой (или с мольбой?) устремился к нему как будто весь мужичишка, вместе со всей своею Поймой.
- Да нет, ошибки быть не может, - вздохнул отец Андрей и совсем уж по-простому, даже по-бабьи как-то добавил: - Сердце, знаете ли…
- Да, да, - понимающе кивнул Николай Михайлович и надолго замолчал, очевидно отдавшись на волю взбродивших в нем чувств и мыслей.
И все же предположение старика об ошибке несколько насторожило его, и, войдя в дом, отец Андрей в задумчивости остановился посредине слабо освещенных тусклой лампочкой сеней. В них было тихо. Не слышалось и присутствия оставшегося у крыльца Николая Михайловича. Однако в тишине этой почти явственно ощущалось затаенность чего-то невысказанно-громкого, как будто где-то в недрах сундуков и ящиков с ненужными вещами был спрятан патефон с выключенным звуком, но продолжающей вертеться пластинкой. Вытертые до металлического блеска бревна избы, несмотря на застоялый холод, отражали какое-то едва уловимое тепло, исходящее, однако не от обитой ватином и клеенкой двери, но от самих этих ветхих сундуков и сваленных в ящики одежд. Скоро, приглядевшись, он увидел и висевшие на стене рясу с черной мантией, и торчащие из ящика каблуки ботинок, и еще что-то знакомое, болью отаукнувшееся в его притихшей груди.
Увы, это было Светино платье, одно из тех, что он сам покупал ей на «челночном» рынке, и за которые она благодарила его, по-детски визжа от восторга. Теперь он, как в беспамятстве, подхватил весь ящик и вошел с ним в избу, осторожно поставил свою находку на табурет. Вдруг напугала вероятность появления здесь Николая Михайловича, и отец Андрей поспешил замкнуть входную дверь на крючок.
Да, это было то самое платье. И лежавшие под ним тапочки он сразу узнал. Однако следующей вещью оказался не знакомый ему, слишком широкий и длинный халат, из которого выпали на пол мелко исписанные и небрежно свернутые в трубочку тетрадные листы, а под ним… Это было женское белье, отвратительно грязное и убогое, застиранное и заплатанное, перебирая которое с омерзением, он сразу понял, что оно не могло принадлежать Свете. Никогда она не носила таких безобразных штанов, никогда не поддевала шелковых комбинаций, не натягивала простых чулок и полотняных бюстгальтеров. Ошеломленный, он запихал чужое и мерзкое это белье вместе с подобранными с полу листами обратно, оставив лишь платье, которое зачем-то сунул в стоявший у кровати дипломат, возвратил, запыхаясь, ящик сеням и принялся отмывать под неловким жестяным умывальником кажущиеся ему зараженными проказой руки.
Скоро в сенях послышались тяжелые шаги, и по мере их приближения отец Андрей, подобно очнувшемуся от многолетнего сна дону Гуану, начал прозревать какие-то еще не осознанные, но страшные истины, главной из которых была та, что он вернулся из церкви не в тот, оставленный им после бессонной ночи, дом, но в какой-то совершенно чуждый ему и смертельно холодный сарай, где веками скапливались одежды убиенных разбойниками женщин, к которым случайно затесался странствующий по языческой Руси монах. Пожалуй, это было страшнее всего: языческая, мрачная земля, изгнавшая или никогда не ведавшая не только Христа, но собственной своей солнцеподобной Прави, как будто повергнутое воинство сатаны угодило именно в это место и именно здесь облеклось невидимой оболочкой, растворясь в самом воздухе, подобно восходящим к тучным облакам болотным испарениям.
- Ты что, Сергеич? Устал? - спросил вошедший в дом без стука Николай Михайлович. - Пойдем все-таки пообедаем. А потом и отдыхать будешь. А мы пока пришлем Серегу - протопить...
- Не надо Сергию! - возразил отец Андрей, начиная расстегивать пуговицы подрясника. - Я сам протоплю.
- Да что я! - спохватился вдруг старик. - Ты пока одевайся, а я хоть дров принесу.
Его недолгое вмешательство в нестройный хор болезненных ощущений отца Андрея неожиданно оказало целебное действие, так что после его ухода за дровами отец Андрей взглянул на себя уже вполне трезво и увидел, что его "следственный" опыт обогатился значительным и неопровержимым знанием. Открытие не только удивило его, но вселило догадку, что, помимо Светы, в судьбу отца Давида вторгалась и еще чья-то поистине коварная рука. И если несчастный монах не устраивал здесь немыслимых оргий с множеством развратных грязных девиц, то, значит, найденное белье было кем-то ловко подброшено в дом, но этот кто-то в запарке не догадался подобрать вещи соответствующие Светиным вкусу и размерам. Такие размеры! Подходящие разве что матери Сергии! Только вот зачем нужно было "богобоязненной" монахине разыгрывать этот спектакль? Как вообще она могла оказаться здесь, тогда как отец Давид, видимо, ненавидел ее? Может быть, она посещала дом уже после его побега?..
- Скажите, Николай Михайлович,- обратился он к вошедшему с охапкой дров доброхоту, - здесь, в Пойме, есть еще женщины, достойные по колоритности матери Сергии?
- По... чему? - не понял тот, сбрасывая поленья на приколоченный перед подтопком железный лист.- Не-е, - улыбнулся он, скоро поняв вопрос. - Я думаю, таких здоровых дурищ вообще нигде больше нет! Где только откопал ее владыка? Микула, да и только, Селянинович!
- Ну а кто из местных девушек сюда заглядывал?
- Сюда? - старик вдруг смутился и даже не попытался задуматься - Да я почем знаю? Это Серега за ним следила. Она все знает…
- А тебе зачем? - спросил он, погодя, когда отец Андрей уже облачился в свою мирскую одежду. - Думаешь, что Светлана... Нет, она ни с кем не дружилась. Разве что с Леной - что в хоре-то у нас поет. Да ты не переживай, Сергеич, может, она и не причастна – милиция-то ведь ее не тронула... И вообще, мы, собственно говоря, и не знаем, что и как тут было. Серега нам докладывала, а мы только слушали.
- Но вы же рассказывали, что она к вам... избитая прибегала. И что убить отца Давида грозилась, - напомнил отец Андрей и насторожился, внимательно глядя на старика, который, однако, избегал встречаться с настоятелем взглядом.
- Ты... прости, Сергеич, - попросил он вдруг. - Я... это так. Это она к монашке...
- В одной рубашке?
- Серега так рассказывала...
Не то чтобы при этих словах он облегченно вздохнул, но радостное предчувствие не минуло его груди. Какие-то еще не распутанные нити все же освободили неотлучно стоявшую перед его глазами Свету и перекинулись на Сергию, старательное участие которой во всей этой истории стало для отца Андрея очевидным.
"Сергия, Сергия, - думал он, следуя за Николаем Михайловичем по улицам Поймы и уже с нетерпением ожидая предстоящего обеда, на который, как участливо сообщил провожатый, была приглашена и Лена. Неужели главный ключ к этой тайне находится в ее намоленных монашеских руках?.. Но зачем, зачем ей клеветать на мою дорогую?..» Невольно он вспомнил свои слова, которых было так много сказано Свете во время их греховных ласк, бывших запретными даже для памяти, и содрогнулся, смутно сознав, что и в этой ужасной клевете как-то повинен он сам. Вновь пронеслась в его сознании вся жизнь девочки, от рождения (насколько он знал о ее детстве) до смерти Оли и вступления на церковную стезю. Кажется, такая жизнь вполне могла бы лечь в основание будущего "жития", и этого отец Андрей страстно желал для них обоих в те дни, когда еще только становился "отцом Андреем". Виделась какая-то особенная судьба, уже в уходе от мирской суеты, от стадных забот о бытовых мелочах, даже от искусства, имеющего источником вдохновения тщеславие и виды на "гениальность", предполагавшая чистое духовное преображение, а для Светы - достойное преодоление проклятого "женского вопроса", исключающего вероятность спокойного счастья. В те дни он, и, не закрывая глаз, видел ясно себя во всем исполняющим всевышнюю волю и способствующим ей в совершенствовании мира, тогда как Света восставала из сонма легкомысленных своих сверстниц как будто не знававшей никакого греха. И вдруг...
И вдруг, именно в ту минуту, когда за окном автобуса обозначился в сумеречном небе смутный остов какой-то лишенной счастья возрождения из руин церквушки, он понял, что принятие им сана не только помешало осуществлению его сокровенной мечты о преображении но, напротив, исполнило взгляд на жизнь какими-то странными и все более мучительными сомнениями и заботами. "...Он обрушит на тебя все свои силы, чтобы помешать Божьему промыслу..." Но почему же эта помеха является не в часы ночных молитв, не во время бдений над мудрыми книгами и даже не в повседневном общении с людьми, но непременно в самом храме Божьем, как будто только там и обитает безвылазно этот воздушный князь? Почему уже при первом своем посещении еще только в качестве наблюдателя и с особого благословения владыки алтаря, он не увидел там того, чего так желал и боялся увидеть, думая, что не выдержит, в силу своей великой греховности, сурового Божьего взгляда, а был, прежде всего, озадачен бестрепетным поведением священников и дьяконов, словно гуляющих у Престола и ищущих рассказать (как в какой-нибудь забегаловке) свежий анекдот всякому знакомому встречному? "Мы еще далеки от совершенства, - сказал однажды Давид,- но не настолько же, чтобы, оказавшись на финишной прямой к нему, напрочь о нем позабыть!..»
«Что же это? Как же?" - вновь и вновь терзал себя теперь отец Андрей кажущимся неразрешимым вопросом и все чаще и чаще находил вместо ответа лишь сожаление о том, что впутал доверчивую девочку "в это дело", имея в виду и свое вынужденное "расследование" судьбы отца Давида, и саму церковную жизнь. Подумалось, что не будь он священником и живи по-прежнему, одними лишь стадными заботами, - не коснулись бы их ни столь жестокая клевета, ни жгучая холодность духовного отца - владыки, даже не удосужившегося поведать о своих тайных планах перед тем, как направить их одного за другой в "горячую" Пойму...
«Горячей точкой» назвал свой родной поселок Саша, когда во время обеда разговор, как и следовало ожидать, зашел об отце Давиде и расколе среди прихожан. Отцу Андрею не хотелось касаться этой темы самому - дабы не оказаться опять виновником отчаяния с таким трудом успокоившихся после скандала в храме "церковных активистов" (это уже был термин преосвященного) и не навести их на повторение вчерашней ошибки в суждениях о Свете. Однако лишь только все расселись за большим столом в горнице старостиного дома - суждения сами, словно застолье уже давно было их родной стихией, возникли над множеством постных и скрытно скоромных блюд.
- Нет-нет! Мне не наливайте! - без всякой задней мысли воспротивился отец Андрей, когда хозяин наклонил над стоявшей перед ним стопкой еще не початую бутылку водки.
- Ну, немножко, батюшка, - попросила Анна Васильевна, сама однако не присевшая к столу. - В честь праздника и... первой службы.
- Вот именно поэтому и не надо, - пошутил отец Андрей.
- Неужели вы все такие трезвенники? - удивился Николай Михайлович и простосердечно добавил: - Давыд вот тоже всегда отказывался...
Добавил - и смущенно затих, виновато взглянув на жену, так же сразу странно засуетившуюся, начавшую зачем-то менять местами тарелки с винегретом и отварной картошкой.
- А вы говорили, что он не просыхал от вина, - против воли заметил и отец Андрей и тоже нашел, что хлеб перед ним лежит не совсем ровно.
- Ну... - заерзал на стуле хозяин. - Это он сначала... в первое время, собственно говоря, отказывался...
- А потом уж его и не приглашали! - еще более некстати пошутила Анна Васильевна.
И может быть, этим поминание отца Давида и ограничилось, если бы сидевший рядом с повязанной цветастым платком и заметно робеющей Леной, в которой отец Андрей обнаружил некое сходство (в осанке, в застывшей и едва приметной слезинке в уголке прищуренного глаза, в чуть-чуть подкрашенных ресничках и напряженных ямочках на щеках) со Светой, угрюмый хозяйский сын не возмутился вдруг, неожиданно переменив в своем лице выражение отчужденности от всех сидевших здесь на живое участие в их переживаниях.
- Может, хватит, а?– негромко, но с досадливым чувством произнес он, посмотрев на мать с откровенным вызывом. – Что вы все врете про батюшку? И владыке врали и ментам… А зачем – сами не знаете.
- Чего это мы врем? Ты что, сынок? - тихо запротестовал его отец, а Анна Васильевна просто взяла и вышла из горницы на кухню.
- Все равно ведь отец Андрей все узнает, - продолжал, словно не услышав его, Саша. - И вы знаете, что он узнает про вашу напраслину, только думаете, что ему будет наплевать. Что он такой же, как ваша Сергия, дурак. А я вот увидел его и... увидел, что он не дурак, а очень порядочный и честный. И как только он сейчас поймал вас - и видно, что он честный. Так и расскажите ему все по правде, а то я сам расскажу. На исповедь-то ходите, а правду сказать не хотите. Почему, если он все равно узнает? И вам бы сразу легче стало.
Закончив свою нескладную взволнованную речь, он одним махом опрокинул в рот стоявшую перед ним пузатую стопку и, не закусив, поднялся из-за стола и отошел к окну, стал смотреть в него, как будто там - в огороженном сараями дворе, а не в доме - находился ответ на его болезненные "почему"».
- Мда... - протянул после долгого неловкого молчания Николай Михайлович, и несколько бесцветных маленьких старушек, певших на клиросе, но не подходивших к исповеди, дружно покачали головами и хором вздохнули. - Сказал сыночек тост, нечего сказать.
- А что, разве владыка приезжал сюда? - спросил отец Андрей больше из желания хоть как-то разрядить обстановку. - Он мне ничего не говорил. И совсем я не могу понять, что у вас тут происходит? Чего учитель этот хотел сказать в храме, и Морозов Петр, и Щавелиха?.. Странно...
- Да ничего не происходит, Сергеич, - все еще противясь необходимости объясниться и гневно поглядывая на сына, возразил Николай Михайлович. – Просто мы тут по-разному, собственно говоря...
- Все ничего! - воскликнул Саша, оборачиваясь и всплескивая руками. - Да вот же! Вот!..
Тут он вдруг стремительно сорвался с места и, подбежав к стоявшему в углу комнаты телевизору, нагнулся там, что-то ища в ящиках тумбочки. Видимо, отец сразу понял, что он ищет, и, видимо, искомое было для него столь ужасным, что он закрыл беспалой рукой глаза, а открыв их, оказался уже совсем другим человеком, смирившимся со своей несчастной участью и потому улыбчиво спокойным.
- Вот, почитайте, батюшка, - спокойно сказал и Саша, протягивая отцу Андрею большую и толстую тетрадь. - Тут отец Давид все описал!
- Что значит "все"? - удивился хозяин, из чего было видно, что, зная о тетради, он ее, однако, не читал. Не менее удивлены были и все гости, за исключением Лены, понимающе улыбнувшейся ликующему взгляду парня.
- А все! И про Сергию, и про Пойму, и про Суздаль! - победно вскинув голову, перечислил бывший воин и, как ни в чем ни бывало, вернулся к столу и начал жадно поглощать остывающую закуску.
- А при чем тут Суздаль? - не понимающе оглядел присутствующих отец Андрей, так же почувствовав внезапный голод, но не решившись последовать Сашиному примеру, в то время как старушки даже не показывали рук из-за стола. Тетрадь лежала на его коленях, но почему-то ничуть не хотелось даже заглядывать в нее.
- Как? - удивился и Николай Михайлович. - И про это ты не знаешь? Это же ведь самое главное, батюшка! Из-за Суздали этой проклятой у нас ведь и пошел весь сыр-бор!..
И только теперь он все понял.
Разговоры о суздальском Валентине давно уже велись в епархии, однако отец Андрей, наслушавшись их во время ставленничества, после отъезда в отдаленные приходы как-то совсем о них забыл, хотя отец Давид и советовал обратить на это особое внимание и дал ему ("для начала") несколько тоненьких брошюр, сказав, что, прочитав их, он сам все поймет. Но почему-то в то время - после рукоположения - ему недосуг было обратиться к ним; должно быть, его тогда более всего заботила судьба Светы и страсть к чтению серьезной святоотеческой литературы.
Из разговоров же он знал только, что Валентин этот почему-то взбунтовался против своего владимирского архиепископа (которого так же звали Валентином - что уже запутывало представление о них обоих) и каким-то образом перешел вместе с несколькими старушками и храмом под юрисдикцию Зарубежной Церкви. Сам владыка, изредка говоря об этом в алтаре, называл мятежника раскольником, сектантом, безбожником и фашистом: потому что приютившая его часть Зарубежной Церкви к Московской Патриархии никакого отношения не имела, а во время войны служила Гитлеру и власовцам. Еще витало в воздухе понятие "катакомбники", так же соотносимое с Суздалем, но тут уж требовалось тщательное выяснение каких-то тайн темной советской истории, сведений о которых почерпнуть было негде. Правда, отец Андрей догадывался и даже наверное знал, что во время репрессий пострадало немало невинных священников, некоторых из которых архиерейский собор возвел в ранг святых, думая также присовокупить к ним главную жертву большевиков - расстрелянную Царскую Семью. «Много побили, - соглашался и владыка. - И если бы не патриарх Сергий - может быть, сейчас у нас и вовсе никакой Церкви не было. Но, слава Богу, все уже в прошлом, и теперь не надо вскакивать по ночам, ожидая, что придут арестовывать».
Думая об этом, отец Андрей, кажется, с малолетства считавший себя диссидентом и искренне радовавшийся возвращению в Россию прозы Набокова и стихов Георгия Иванова, живого Шемякина и Солженицына, приходил к той же уверенности, что бояться уже нечего, и пусть жизнь пока тяжелая и голодная - главное, можно читать и говорить все, что захочется, и правда вышла из подполья. Он даже и себя причислял к пострадавшим от гонений, на всю жизнь запомнив, как накануне перестройки, еще при Брежневе, выставив в Художественном фонде свою символическую картину "Смерть тирана", был заклеймен этим страшным именем - диссидент и вплоть до восемьдесят пятого года не допускался к участию в выставках, а уж о Союзе художников и думать было нечего.
И вот страшные и смешные эти времена минули, и стало возможным не только писать все, что взбредет в душу, но и спокойно заниматься реставрацией икон, живя в монастыре, тогда как в былые времена и крестик-то на шее опасно было обнаружить. Поэтому ему представлялось перебором поведение суздальского священника, хотя и какой-то особенной правоты его он не исключал, как не исключал и влияния на некоторых батюшек рассосавшихся по всевозможным мафиям коммуняг. И все же раскол никак не мог быть сейчас оправдан, как бы передовые, свободные россияне ни сочувствовали эмиграции и даже генералу Власову. Зачем раскол, междоусобицы, когда необходимо восстановить еще столько поруганных храмов?!.
Но теперь, оказавшись перед лицом какой-то новой и неотвратимой правды, которая, понял он, вызвала не простой, не обычный скандал, но, как говорил старый учитель, трагедию в сердцах, да, похоже, и в жизни захолустной Поймы, отец Андрей весь превратился во внимание и слух. А Николай Михайлович, принужденный уступить справедливому натиску сына, не спеша, выпивая и закусывая, рассказывал и рассказывал, обнажая многие интересные подробности случившегося.
«...И ведь он не сразу начал свою пропаганду, - говорил старик, - а сперва все вынюхивал, присматривался да приглядывался. И потихоньку собирал вокруг себя подходящих... единомышленников, собственно говоря. Ну, конечно, они все и в церковь стали ходить на все службы, а больше в дому у него, как сектанты, собирались по ночам. Владыка тоже вот сказал, что он сектант был. А они – это Петя Морозов, Витька Рябов - ты их видел, батюшка, сегодня. Еще Митрофанов Гоша - он в клубе работает организатором. Василий Иванович тоже, ну и... (он осторожно посмотрел на сына) Саша вот с невестой (теперь его кивок относился к густо покрасневшей Лене). Она у нас скромница, тихоня, недавно вернулась в Пойму после мединститута. А Давыд все собирался ее вместо Сергии на клирос поставить, учил...
Короче говоря, вместе со Щавелихой и еще несколькими женщинами у них набралось больше десятки. Хотя он, Давыд-то, собственно говоря, не хотел и нас обижать, но, видимо, опасался, что мы против владыки не пойдем. И верно: кто церковь-то нашу освящал? Или пересвя... Тьфу! Вообщем, все по новой, что ли, начинать: как с крещением?.. Это он когда всех собрал... на Введенье - да, Ань? Вот, собрал и говорит, что все, кто крещеный после войны – недействительны, и надо по новой, значит. Даже тех, кого сам помазывал и венчал - тоже по новой. Во как! Никакой, говорит, благодати в епархии нет, и быть не может, а Церковь нашу коммунисты организовали, чтобы народом было сподручней управлять. Все владыки, говорит, агенты КГБ и всю жизнь про прихожан своих докладывали... Это, кто детей своих крестил, значит, кто венчался или родителей отпевал. Кто вообще, собственно говоря, в церковь ходит. Оно конечно, мы все это знаем, но он-то говорит: патриарх наш - не настоящий, а самозванец. Все равно, что Гришка Отрепьев, которого поляки хотели царем поставить. Ну, как ты думаешь?..
Мы не знаем ведь, Сергеич, может, оно и так. Только нам-то какое дело? Не мы же... Да хоть бы и мы! Василий-то Иванович у нас первый коммунист, да, вишь, покаялся - и первым христианином стал. Наверно, уж и патриарх перед Ельциным-то исповедовался!.. Только Давыдушка говорил, что они никогда, дескать, не покаются, а вы... Как он сказал, Аня?.. Не может, говорит слепой быть поводырем у слепых - вот! В пропасть, говорит, вас тащут, как и в Евангелие писано...
И много он таких страстей нам нагородил. Про деревья какие-то бесплодные, про фарисеев и мытарей. А уж Алексея почем зря честил всякий раз и даже антихристом обозвал. И доколе, мол, вы будете ему поклоняться - ничего доброго в вашей церкви не будет, а скоро погибнете и - прямехонько в ад во главе с патриархом все и отправитесь. Он, дескать, хорошо туда дорогу знает: каждый день по ней туда-сюда шастает! Ну, не смех ли! (он, действительно, рассмеялся и сам вслед за Сашей). Вот такой нам веселый батюшка достался! Не знаем уж и за какие грехи...
Ну... и про Суздаль все рассказывал, как там все тихо-мирно, какая благодать, а Валентин ихний чуть ли ни ангел. Я спросил: а что же его, значит, не антихрист крестил и в Суздале-то настоятелем ставил? Нет, говорит, крестил не антихрист, а в остальном он где-то за границей покаялся и стал святым. Только нас ведь, батюшка, не проведешь! Битые мы, не мальчики с девочками. Это как же: за границей, значит, все святые, православные, а в родной земле одни нехристи? А так вот, говорит, получилось, такое сотворилось, а чтобы доказать - нет, слов не хватило. Потом, говорит, все вам буду подробно разъяснять, а сейчас нужно Валентину поклониться и всем, значит, огулом к нему переметнуться. Вместе с храмом нашим.
Ну, тут и началось у нас! Страшно и вспомнить! Чуть не до драки - в храме-то Божьем! Всяк свое кричит... а на праздник-то полна церковь набилась, повернуться негде... Только уж когда с Сергей припадок сделался, так что прямо ляпнулась на пол и заколотилась... Я чай, если бы не Лена - и концы бы отдала... Да. Только тут и успокоились, да и разошлись по домам. А Петька-то с Витюхой уж и по домам этим с бумагами ходят, как на выборах, значит: кто за Давыда, кто против? Говорят, собрали новый совет, и Давыд с этими фамилиями в Суздаль укатил, а Серега - к владыке. Вернулись они тоже вместе. А опосля... Да, Света приехала к Давыду... Только уже служба хоть и по-прежнему велась, но когда в народе согласия нет - какой порядок! На клиросе всегда ругались, в храме ругань, на улице чуть не драка... В общем, и впрямь, расколол он нас, так что и в церковь мало ходить стали. Я сам просто заболел, а Аня у меня от слез не просыхала. Нам бы надо было к владыке съездить, да только как будто руки опустились... А в дому-то у Давида и пошел содом. Ты уж прости, Сергеич, дочь она тебе, но сам владыка Сереге сказал, что... собственно говоря, связь у них, что и в городе-то они такие ли безобразия устраивали... Вот тебе и вся святость Валентинова. У него и в Суздале, говорят, страшный грех творится. Одна женщина, сказывают, пришла как-то ночью к нему по делу какому-то, глянь в окно, в щелочку меж занавесок - а там бабы голые да все пьяные и священники с ними, тоже без штанов, пляшут и песни горланят. Вот ведь куда он нас хотел впутать!».
- А ты видел? Видел? - не выдержал Саша и даже задрожал весь от возмущения. – Все-то одни сплетни! Женщина какая-то! Сергия! На Светлану поклеп возвели, ничего не зная!..
- Вы не верьте им, батюшка, - уже со слезами на глазах обратился он к отцу Андрею. - Не так все было - я знаю. И Лена, вот, не даст соврать. Она с вашей дочкой дружила. И я, когда к Давиду ходил, никаких пьянок не видел...
- А откудова тогда столько бутылок в доме взялось? – спокойно напомнил Николай Михайлович. - Аж стены-то все вином были облиты. И Света - в каком виде к монашке прибежала!'
- А ты видел? Видел? - все повторял Саша, не находя себе места и бегая по комнате, как безумный, то вздымая руки к потолку, то приседая и стуча себя кулаками по голове...
- Я видел, - настаивал его отец. - Когда Давыдушка убег - я первый туда вошел. И ты, сынок, не серчай. Сам ведь знаешь: и иконы утащил. Я так думаю, что Валентину в подарок.
- Глупости, отец! Ну, как мог он столько икон увезти? Это же Камаз надо целый! А я в ту ночь катался и если бы видел что - разве стал бы покрывать воровство!
- Значит, плохо смотрел, - осторожно улыбнулся Николай Михайлович. - Не туда смотрел: небось, только Леночкины окошки и видел!..
- И никуда он не убежал, я уверен, - не обратив на эти слова внимания, сказал Саша, возвращаясь к столу. - Я чувствую, что он здесь где-то. Может, в Волге...
После такого предположения за столом воцарилась тишина, и отец Андрей почувствовал, как у него самого похолодели руки, и зябко стало ногам, хотя тепло от печи за его спиной во все время этого обеда заставляло его потеть и не выпускать из рук носовой платок.
Однако нужно было что-то сказать, и, кажется, все затихли именно в ожидании его слов, которых у него не находилось. Рассказанная история выглядела столь невероятной, что не только понять, но и вобрать ее в свою душу, он, как ни пытался, не мог. Только настойчивее с каждой минутой выступал над нею единственный и неразрешимый вопрос: почему в Пойму владыка послал именно его?
- Да, а что же "владыка? - спросил он, наконец. – Что он обо всем этом думает?
- То и думает, как я говорил, батюшка, - отозвался Николай Михайлович. - Увидел Давыдушка, что ничего здесь не получается, и дал тягу...
- Как же не получается? Я понял, что, напротив, все получилось, - пожал плечами отец Андрей.
- Вот-вот! - воскликнул Саша. - Если бы беда с ним не случилась – давно бы уже мы молились в настоящей Церкви!
- Значит, - невольно подытожил отец Андрей, вставая из-за стола, - кому-то необходимо было его исчезновение и... клевета тоже.
- Ну, Сергеич, - развел руки хозяин, также поднявшись со стула. - На все, как говорится, воля Божия.
- А чайку-то, батюшка! - спохватилась Анна Васильевна, но ему уже было не до чая…
Саша и Лена вызвались проводить священника до дома, и по дороге он спросил вдруг, ни с того ни с сего:
- А почему, Саша, ты так любишь на мотоцикле по ночам кататься?
- Не знаю, - смутился парень. - Наверно, шиза такая. Как ночь наступает, так все мне кажется, что в поселке должно что-то случиться. Посмотрите: какой странный вечер! - внезапно остановившись и выпустив руку девушки, воскликнул он. - Небо как сажей вымазано, деревья как погорелые, а Волга вся... Если бы вы видели, батюшка, ее летом! Не вода, а один мазут: цветет и воняет какой-то падалью!
- Не преувеличивай, Сашок, - вдруг взмолилась Лена, протянув к его груди тонкие даже в рукавах пальто руки. - Все-то тебе кажется...
- Не кажется, Лена, ты же знаешь, - возразил он, взяв ее под руку и шагнув вперед по рыхлой дорожке, и пояснил: - Это у меня в Абхазии случилось, батюшка. Новый Афон знаете, наверно?.. У нас там недалеко бой был. Ночью началась перестрелка... Крики, убитые. И вдруг цистерна с бензином взорвалась, так что все небо как днем осветило. Смотрю; а в небе купола афонские с крестами; как будто, знаете, уплывают, уплывают куда-то в космос, словно их - церкви-то - какая сила тащит, чтобы навсегда с этой земли... Страшно... С тех пор я и чувствую, что везде такое начнется. Вспыхнет однажды - и поплывут, поплывут... в космос. И день уже не наступит никогда.
- Ну, а ты-то чем поможешь, дурачок! - засмеялась Лена.
- Как чем? - серьезно ответил он. - Тебя разбужу, еще кого успею...
- И что мы будем делать: тоже полетим?!
- Ну не оставаться же здесь, где все погибло, - с тою же серьезной уверенностью в голосе сказал Саша, и отцу Андрею тоже стало страшно, как будто и он заразился каким-то нетерпеливым предчувствием, вцепившимся в душу и тянущим ее из постылого тела. Или вместе с телом - куда-то, только бы не оставаться в бездействии, только бы успеть спасти Свету и... еще кого-нибудь. «Может быть, отца Давида», - подумал он и понял, что, кроме их двоих, у него нет ни одного близкого человека в целом свете. А прихожане...
- Нет такого храма, где можно было бы их собрать, - пробормотал он и испугался, что идущие впереди влюбленные могут принять его за сумасшедшего...
При подходе к дому они встретили выходившую из его калитки мать Сергию, которая очевидно спешила куда-то, не видя ничего и никого перед собой.
- Вы не меня ищете, матушка? - просто спросил отец Андрей и заставил этим ее испуганно вздрогнуть.
- Я... да! - громко отозвалась она, но, узнав в стоявших рядом со священником видимо ненавистных ей молодых людей, отвернулась и сообщила лишь, что приходила топить печь. – Чтобы вам, батюшка, не мучиться...
А в доме ждала его еще одна тревожная и странная новость. Проходя через сени с приглашенными им новыми друзьями, он невольно посмотрел на оставленный на сундуке ящик и... нашел его совершенно пустым. Однако он этому не удивился, словно знал, что Сергея, каким-то образом проведав о том, что Света - его дочь (в деревне, по народной поговорке, даже деревья имеют уши), и должна была неудачно проложенные следы свои здесь замести. Только вот не ожидала, должно быть, что уже отец Андрей их обнаружил, и тем самым совершенно выдала себя. Тревогу же вызвало беспрепятственное ее проникновение в дом, ибо Николай Михайлович, насколько он помнил, никаких распоряжений насчет печи не давал. Впрочем, решил отец Андрей, это уже не имеет значения; важно, что он точно установил причастность монахини к загадочному исчезновению отца Давида, которое, при всей его загадочности, имело причиной заинтересованность в нем прежде всего владыки.
Вдруг при воспоминании о всемогущем властелине огромной части приволжской земли отцу Андрею стало не по себе: показалось, что и за ним, за каждым его шагом, действием и словом следят невидимые (как в кабинете - из-за лампы) и пристальные глаза. Следят - и дают указания каким-то и вовсе таинственным силам пресекать любые попытки проникновения в запретные области. В самом деле, что с того, что он догадался об участии Сергии? Может быть, все это она проделала просто по причине своего помешательства и ненависти к Давиду. Поэтому и сплетничала, и пыталась оболгать и очернить даже Свету. И удобнее всего было Свету... Вот только как девочка сюда попала? И почему ничего не говорила ему об этом? Хотя... И тут он вспомнил, что какой-то разговор о ее поездке в дальний приход был, только Пойма не называлась или называлась, да он не обратил на это внимания.
- Лена, - обратился он к девушке, скромно присевшей на край табурета, тогда как Саша, разувшись, прохаживался по комнате. - А как вы со Светланой общались? Только в церкви или...
- Нет, - оживилась она. - Я ее навещала здесь. Она в другой комнате жила, и мы много говорили с ней... о вас. Я сегодня вас сразу узнала, когда вы вышли из алтаря. И батюшка... отец Давид все поминал вас. Говорил, что из всех священников только вы можете его поддержать и тоже... уйти от владыки в Суздаль.
- Да? - удивился отец Андрей. - Почему же только я?
- Потому что, - вступил в разговор Саша, - остальные все трусы и заботятся только о своей карьере и деньгах. Только и мечтают в богатый приход попасть, за что и лижут владыке задницу...
- Саша! - возмутилась и обиделась Лена грубому его выражению.
- Тогда подскажите мне, друзья мои, - поспешил примирить их отец Андрей, - как вы думаете: почему владыка послал в Пойму именно меня?
- Наверно, потому, что он тоже знает вас... честным и бескорыстным, - подумав, предположил Саша.
- Но он знает и то, что Света моя... дочь, - напомнил отец Андрей. - Можно бы и подумать, каково мне будет услышать столько гадостей про нее...
- Гадостей нет! - поспешила успокоить его Лена.
- Это их тактика, - твердо заявил Саша.
- Хотелось бы мне эту тактику понять, - вздохнул отец Андрей, и тут его осенила неожиданная идея: подумалось... нет, почувствовалось, что он не должен откладывать свой визит к владыке, и даже непременно должен встретиться с ним уже сегодня, как будто завтра будет уже поздно.
- Я поеду! - воскликнул он воодушевленно. - Поеду прямо сейчас! Я должен... сегодня же...
- Автобус через полчаса, - не вдаваясь в причину столь поспешного решения и словно давно ожидая о нем услышать, сообщил Саша, но вдруг воскликнул: - А тетрадь! Вы забыли у нас тетрадь, батюшка! Вы должны прочитать! Я... Вы собирайтесь, а мы быстро... Мы привезем ее к автобусу!..
И скоро они уже сбегали по ступенькам крыльца, а отец Андрей кинулся было сворачивать подрясник, чтобы впихнуть его в дипломат, что оказалось теперь для него делом непосильным. В конце концов, он от этой затеи отказался, решив взять с собой лишь Светино платье (к счастью, не тронутое Сергией) и старый Каноник, подаренный ему в день рукоположения матерью Августиной и с тех пор неизменно сопровождавший его в странствиях по приходам...
По дороге на станцию, у магазина, ему встретились Петр Морозов с Витюхой, пребывавшие в том же, как утром, полупохмельном состоянии и тотчас его узнавшие.
- Батя! - вскричал, как давеча в церкви, Петр. - Ты чё, в город уже? Не успел приехать - и обратно?
- Не беспокойтесь, друзья мои, - вырвалось само собою у отца Андрея. - Я все выясню. Всю тактику...
И в самом деле, он почувствовал, что эти парни и есть настоящие его друзья, с которыми он давным-давно состоит в том же заговоре, в каком состоял отец Давид. И столь скорая перемена в душе его ничуть не смутила, хотя смысл самого этого "заговора" был еще весьма и весьма смутен.
- Что я говорил! - обрадовался Петр, обращаясь к безмолвному своему приятелю. - Он мне сразу понравился! Наш человек! Постой, батя! Мы проводим!..
- Ты найди... верни нам Давыда, - со слезами просил он, идя рядом с отцом Андреем и не замечая своих соскальзываний в грязный придорожный снег. - Приезжайте вместе...
- Ты же сказал, что его убили, - напомнил отец Андрей,
- Убили! - кивнул Петр. - Но ты все равно нам его привези, хоть убитого...
2. Церковный дом.
В город он приехал в то же самое время сумерек, которое всего лишь вчера знаменовало для него начало новой жизни. Всего лишь сутки прошли от часа появления в Пойме, но ему казалось, что или время спотыкнулось в своем течении, или сам он находился в той области земного бытия, где всякий живущий волен растягивать свои минуты, подобно любимой детьми и дураками жвачке, до любых и даже самых нелепейших размеров. И если воспоминания бессонной ночи ему можно было принять за некое искусственное переживание прошлого, то события минувшего дня уже не вписывались в привычную формулу "утро-день-вечер", и поэтому удобнее было считать их последовавшим за бессонницей забытьем, из которого он был вырван лошадиными силами автобуса, вернувшим его на то же место, откуда он как будто лишь три часа назад взирал на оставляемую прошлому городскую суету. Вот только взгляд за эти три часа умудрился превратиться в некое подобие образовавшейся из искристого ядреного снега мутной и бесформенной лужи, в которой вдруг решил отразиться сразу весь вечерний город, со всеми его светящимися рекламами, машинами, высотными и пятиэтажными домами, подновленными куполами и людьми, чаще всего наступающими на собственное отражение, чем осторожно обходящими его. Несколько минут он наблюдал за этим удивительным явлением и, привыкнув, направился к троллейбусной остановке, недоумевая, почему он находится именно здесь, а не в своей теплой постели после честно исполненного молитвенного правила...
«А что, собственно, я скажу или спрошу у владыки?» - вдруг растерялся отец Андрей, и мало-помалу начал негодовать на самого себя за неумение быть вовремя рассудительным и прежде поспешного отрезания хотя бы на глазок прикидывать, впишется ли его выкройка в имеющийся материал. Материалом же в данном случае был не только удивленный его внезапным возвращением взгляд владыки, но и весь епархиальный дом, во дворе которого уже, должно быть, бегали ночные псы. Конечно, разумнее всего было сейчас если уж не вернуться с последним автобусом в Пойму, придумав для любопытных и разговор, и новое напутствие владыки и продолжив, невзирая ни на что, свое пасторское служение, то хотя бы отправиться домой, в пустую и холодную квартиру, помыться и отоспаться с надеждой не мудрое утро. Однако от представления себя лгущим, а потом священнодействующим или, наоборот, священнодействующим, а потом лгущим ему стало так противно, что на мгновение квартира показалась самым подходящим местом, где можно на всю оставшуюся жизнь оградить себя и от того, и от другого. Но только на мгновение - ибо тотчас же он вспомнил Иисусову молитву и буквально физически ощутил на грешном себе тяжесть Господнего взгляда. И, пока ехал в сначала переполненном, но от остановки к остановке теряющем пассажиров троллейбусе, пока брел, терзаемый сомнениями и фразами предстоящего разговора, по задворкам магазинов и оккупированных в этот час домашними собаками пустырей, пока смотрел, замедлив шаг, на ярко освещенные окна одноэтажного, избежавшего сноса дома, где под чутким присмотром многих тысяч плотно размещенных по этажам высоток глаз (но сокрытые этими же высотками от проницательного взгляда владыки) жили под началом отца Иоанна ожидавшие разъездов по приходам бездомные священники-монахи, - все это время отец Андрей пребывал под этой тяжестью, сознавая, что как раз в квартирном-то уединении она его раздавит. «Нет, - наконец строго приказал он сам себе. - Назад дороги нет. Пусть там - воздушный князь, и хорошо, что там, где его лучше видно. Ведь разве не с ним вступил я в борьбу два года назад?..»
И может быть, исполненный такой решимости, уже через пять-десять минут он оказался бы лицом к лицу с владыкой, но как раз в тот момент, как поравнялся он с калиткой церковного дома, - калитка эта распахнулась, и перед ним возник сам-шест отец Иоанн. От неожиданности оба они вздрогнули и оцепенели, уставившись друг на друга, но скоро заметно пьяный попик отца Андрея узнал и прокричал восторженно:
- Отец! Да мы же... Мы только сейчас о тебе вспоминали! Вот только сейчас - и ты здесь! Дела-а!..
И как он ни упирался, как ни объяснял, что торопится застать владыку еще способным его принять - отец Иван был неумолим и затащил-таки его в свой веселый дом, в котором отец Андрей бывал всего однажды, но куда зазывался при каждой встрече с отцом Иоанном.
- Идем-идем! У нас сегодня такие гости! - шумел обрадованный хозяин во дворе, однако, шатаясь по нему, как помело...
Отец Иоанн был пятым в большой семье умершего много лет назад протодиакона Михаила, которого отец Андрей не знавал, но о котором был много наслышан, как о человеке героическом, воспитавшем детей своих без жены и сохранившем всех их для Церкви. Трое братьев Ивана служили священниками в разных приходах епархии, но служили так, что чаще всего находились в городе, быв под временным запрещением или ожидая указов в другие приходы. С одним из них – иеромонахом Филиппом он был едва ли ни дружен, живя по соседству в близких другу к другу селах. Впрочем, дружба эта могла бы выглядеть со стороны неким соревнованием за право быть лучшим и привлечь к себе прихожан соседа, если бы Филипп не был ко всему этому безразличным. И в то время, как его храм по большим праздникам делался совершенно пустым, а старушки торили дорогу к отцу Андрею, он и сам приходил вслед за ними и помогал начинающему настоятелю пропеть славословие и потребить оставшиеся после Причастия Дары. Часто он брал у отца Андрея в долг, но никогда не возвращал, думая, наверное, что для того является большой честью приход гостя с бутылкой, купленной на эти деньги. Распивая же ее в жилище отца Андрея, он делал много совсем не интересных, пустых замечаний, рассказывал о слабостях епархиальных священников и дьяконов, большинство из которых выходили, по его наблюдениям "голубыми", охмелев же, начинал материться, и тогда отец Андрей выпроваживал его, хотя гость уже клонился ко сну на хозяйской кровати... Остальных братьев он знал постольку поскольку, изредка встречая их в приемной у владыки, где они вели себя настолько как дома, что некоторые из самых тихих и набожных посетителей потихоньку крестились и всячески старались избегать разговоров с ними. Сначала отец Андрей много недоумевал, не находя в этих разговорах ни малейшего упоминания Имени Божьего, но скоро понял, что это лучше, чем постоянное и громкое "склонение" Его многими другими в связи с обидами на своих собратьев, самого владыку или церковно-приходские советы. О сестре их - монахине Ольге - так же случались пересуды в приемной или даже в алтаре: поговаривали, что она имеет привычку подгибать подол рясы под пальто, красить губы и вслух презирать мужчин, включая и монахов, сама будучи при этом любовницей какого-то иногороднего бизнесмена, время от времени приезжающего к владыке и выкупающего Ольгу от накладываемых на нее епитимий. Однажды отец Андрей имел счастье видеть эту немыслимую матушку и нашел ее не просто очень красивой, но прямо-таки дьявольски прекрасной с тем оттенком горделивого лукавства в лице и фигуре, какой мог бы дать ей право называться роковою женщиной, не будь она инокиней. В тот же день он осведомился у матери Августины о правдоподобности ходивших про Ольгу слухов, но добрая старушка только тяжело вздохнула, сказав, что Господь даровал им «мягкосердого владыку», которому управляться «с такой прорвой грешников» есть тяжелый жизненный крест.
- Что же делать, батюшка, - говорила она, видя недобрую тоску в его глазах. - Дьякон Михаил был святой человек, и если дети его не в него задались, то, тем более, неслед от них отрекаться. Ольга еще молода - перебесится и успокоится. А вот братья ее... Да и разве ж мало у нас таких батюшек! Только... где же столько хороших-то набраться? А служить кому-то ведь надо: эвон сколько храмов сразу пооткрывали! Тут уж недосуг выбирать: уж какие есть...
- Но ведь их всех сам же владыка и рукополагает, - возразил он тогда. - Неужели ж не видит, кто достойный, а кто нет?
- Бес, батюшка. Сразу поганый набрасывается и на самых хороших, так что ох как трудно с ним сладить. Сам, поди, знаешь...
Увы, отец Андрей этого не знал. Напротив, ему казалось, что, став священником, он навсегда избавился и от пьянства, и от осуждения ближних, и от тщеславной гордыни, некогда прельщавшей его так, что он мнил себя гением в сравнении со всеми своими друзьями-художниками. Все эти грехи остались в прошлом, и теперь он жаждал лишь очиститься окончательно и не видел на этом пути никаких преград, кроме, пожалуй, лени. Еще вот курить все как-то не удавалось бросить окончательно; порою с ума сводила эта унизительная потребность, которую всегда приходилось скрывать от посторонних взглядов и за которую, он знал, Господь его по головке не погладит. Однако и это он надеялся скоро преодолеть: только бы начать нормальную жизнь в определенном ему на много лет приходе. Но вот ее-то он как раз и не мог снискать, но уже не по своей вине. За полтора года службы семь раз он был срываем с места, где не без труда налаживал размеренную церковную жизнь, примиряя ссорившихся между собой прихожан, и переводим в другие края области, чтобы начинать все сначала. Видимо, владыка ценил в нем именно эту способность примирять, успокаивать, восстанавливать пошатнувшуюся стараниями нестойких в искушениях предшественников веру; да однажды он так и объявил при отце Андрее всем, бывшим в алтаре: "Вот достойный батюшка у меня! Незлобив, послушен, кроток. Всегда могу на него положиться и уверен: куда бы ни послал его – всюду он будет любим прихожанами!..»
Почему-то эта похвала не обрадовала тогда отца Андрея, но и обещание владыки оставить его в Пойме навсегда он так же воспринял без особого удовольствия, хотя и был бы счастлив посвятить свою жизнь настоящему пасторскому служению, заботам о своем храме, о своих чадах, о своем доме и будущей могиле, над которой стоял бы скромный крест с надписью: "Священник нашего храма...» Но нет, отправляясь в Пойму, уже он владыке не верил, а, оказавшись там после отца Давида, вспомнив о нем и первом знакомстве с ним, вставшим на паперть вместе с нищими, - может быть, потому и был мучим в течение всей службы, что чувствовал ее случайность и даже необязательность для людей, очевидно плененных другими заботами и так же не верящими ни владыке, ни святости освященного им храма. И теперь, вступая на порог дома, именуемого церковным, он, еще не видя лиц, находящихся там собратьев своих, вдруг усмехнулся и подмигнул во тьме сеней своей безнадежной глупости...
В доме, едва он оказался в его просторной и грязной кухне, отца Андрея прежде всего встретил знакомый, но давно забытый запах многолюдной попойки. Под потолком висели тяжелые клубы табачного дыма, истертые, местами отставшие от стен обои были, казалось, вымочены уже при оклеивании в водке и пиве, в комнате за распахнутой дверью царила прогорклая закусочная вонь, и пол, должно быть, неоднократно орошался рвотой. Естественным порывом было тотчас же вернуться под струи свежего мартовского воздуха, но сзади на него напирал обезумевший от своей пьяной радости отец Иоанн, а из комнаты уже смотрели чьи-то удивленные мутные глаза, сосчитать, а тем более, сразу узнать которые было невозможно.
По-видимому, и они, как ни напрягались, тотчас признать в вошедшем своего собрата не могли и, по застарелой привычке бояться именно быть узнанными, поспешили разбежаться по углам или спрятаться друг за друга.
- Отцы, да эхо же Андрюха! - возгласил отец Иоанн, вталкивая гостя в небольшую, но невероятно людную комнату, посредине которой стоял покрытый газетами и заставленный бутылками и тарелками стол. - Не узнаете, что ли, мать вашу?! Собственной персоной... из богохранимой Поймы!..
- А-а! - наконец откликнулся кто-то полулежащий на грязном диване, в ком отец Андрей не сразу разглядел сходство с отцом Филиппом, отрастившим длинные, но жидкие волосы, сальными прядями свисавшие на его узкие плечи.
Однако отца Андрея поразила не внешность его бывшего соседа, а присутствие на его коленях белокурой женской головки, которую не потрудившийся сменить рясу на пиджак или свитер отец Филипп гладил бледной рукой с дымящейся в пальцах сигаретой. Головка эта глаз не открыла, ибо щупленькая, одетая в кое-как застегнутое платьице девушка, видимо, была мертвецки пьяна. Ноги ее простирались за спину всегда сурового и неразговорчивого регента Василия, пытавшегося спрятать в своих широких ладонях не лицо, я хилую и длинную азиатскую бородку, и доходили до толстого зада игумена Поликарпа, должно быть, только что приехавшего из своей Сосновой Пустоши и бывшего, кажется, более усталым, чем пьяным. Остальных разглядеть в эту минуту отец Андрей не успел, ибо был обласкан неожиданным вопросом, прозвучавшим из-за спины второй осоловевшей, но старающейся быть бодрой и улыбчивой девицы.
- Ты почто сюда пришел? - был этот зычный вопрос.
- Это я его встретил и привел, - похвастался отец Иоанн. - Он мой друг и я... люблю его...
- Ты всех любишь, Ваня. Кроме себя, - возразил тот же голос, и скоро отец Андрей увидел, как отстраненная сильной рукой девица, оказавшись возле стола на четвереньках, открыла поднимавшуюся из-за стола и загораживающую собою свет потолочной люстры мощную фигуру отца Даниила.
Это был уже не молодой протоиерей, имевший густую и произраставшую чуть ли ни от глаз бороду и известный всей епархии как безжалостный по отношению к своим прихожанам уставщик. Говорили, что он держит в кулаке не только церковный совет самого большого (после кафедрального) собора области, не только служащих под его началом священников и дьяконов, которых частенько побивает за всякое неподчинение его приказам, но и местную администрацию, и районную думу, членом коей является со дня ее первого избрания. Для отца Андрея образ его неразрывно сливался с роскошным «джипом», на котором отец Даниил не въезжал разве что на паперть (хотя сказывали, что и такое бывало), и в котором его, как патриарха, всюду сопровождала пара дюжих молодцов, выражением рож ни мало не похожих на верующих. И если сейчас «джипа» возле церковного дома не было, то молодцы эти все равно находились при своем хозяине, стоя сбоку от отца Андрея у окна.
- Это не тот ли Андрей, который покусился на честь своего алтарника? - злобно вглядываясь в лицо нежданного гостя, спросил Даниил, и показалось, укажи он сейчас пальцем на отца Андрея - телохранители мигом накинутся на него; во всякой случае, они шагнули от окна и вынули руки из карманов своих пиджаков.
- Да нет, батюшка, - вступился отец Иоанн, плюхаясь на единственный в комнате свободный стул.- Тот монах, а этот... из Поймы приехал.
- А мне плевать откуда он приехал! - не унимался отец Даниил. - Пошто он здесь, и я его не знаю? Вишь, молчит и даже не поклонится!
- С какой стати я должен кланяться? - спокойно поинтересовался отец Андрей и попросил Ивана: - Мне бы водички глоток, и я пойду...
- Никуда ты сегодня не пойдешь! - рявкнул явно куражившийся над ним самодур, а один из его молодцов подошел вплотную к гостю и крепко сжал рукой его плечо.
Отец Андрей никогда не отличался силой и с детства как-то не придавал занятиям спортом серьезного значения. В течение всей жизни он бывал неоднократно бит, но сам редко давал сдачи, хотя и не боялся своих обидчиков, защищаясь от них чаще словом, чем кулаками. Но то было в прежней жизни и обидчиками выступали обыкновенные хулиганы или одуревшие от вина художники; теперь же, видя перед собой людей того сорта, которых называют новыми хозяевами России и которые, как он понимал, в отличие от всех его знакомых, руководствуются совершенно иными нравственными законами, ему не понятными и не интересными, он вдруг обозлился и, смутно осознавая последствия таковой злости, изо всей силы ударил молодчика головой, надолго лишив его способности что-либо видеть и соображать...
Такой злости... Если бы у него была хотя бы минута на обдумывание своих действий, он, конечно же, нашел бы столь варварский выход из неприятного положения унизительным для себя и скорее позволил бы Даниилу и дальше куражиться над ним, усмотрев в этом некий духовный подвиг со своей стороны, но теперь, растерянно глядя на присевшего и уткнувшегося лицом в свои ладони мальчишку, отец Андрей думал лишь о том, что, верно, он очень устал и сегодня бороться с силами зла просто не имеет душевных сил. К тому же, он знал отца Даниила ревностным служителем Церкви и, не очень-то доверяя слухам о нем, считал человеком серьезным и, может быть, достойным заменить владыку на архиерейской кафедре (что пророчила даже мать Августина), однако увидев теперь перед собой обыкновенного пьяного нувориша, одетого в обыкновенный модный костюм с галстуком и толстой цепочкой от часов, свисающей из жилетного кармана, имеющего обыкновенный жирный живот и повадки обыкновенного хама, с которым он никогда не стал бы и беседовать-то по-дружески, - теперь отвечать на его хамство дерзостью было бы столь же бессмысленно, сколь и напоминать о том, что они оба слуги Господни... Пока все эти соображения приводились в порядок в его сотряснувшейся и несколько одуревшей голове - в комнате так же происходила немая сцена, при которой все сидевшие на диване вскочили на ноги, изрядно потревожив зазвеневший посудой стол, голова девушки, скатившись с колен Филиппа, исчезла за его тощим задом, грозный протоиерей недоуменно смотрел на своего поверженного телохранителя, а второй его страж, шагнув от окна, ждал хозяйской команды, очевидно оказавшись не готовым к такой неожиданной развязке привычно начавшейся шутки. Один отец Иоанн, не поддаваясь всеобщему оцепенению, продолжал улыбаться и, возможно, даже засмеялся бы и похвалил отца Андрея, если бы вдруг не распахнулась дверь скрытой за спиной отца Даниила смежной комнаты и не вышла из нее подобная предупредившему роковой удар Авраама Ангелу молодая и простоволосая монахиня.
- Что тут у вас происходит, мальчики? – сладко потягиваясь, спросила она, сразу устремив взгляд своих больших и темных глаз на стоявшего противу всех отца Андрея.
Впрочем, монахиней назвать ее можно было с большой осторожностью, ибо, хотя и была она одета в плотно облегающей ее стройную фигуру подрясник, - распущенные, вьющиеся по плечам золотистые волосы, кокетливо полуоткрытый рот и изящно изогнутые тонкие пальцы наводили на иные и отнюдь не праведные мысли. Взгляд же был так откровенно вызывающ, что отец Андрей поспешил отвернуться и напомнить гостеприимному хозяину, что ему пора поторапливаться к владыке.
Конечно, он понимал, что просто так после случившегося здесь он уйти не сможет, что, оправившись от его удара, молодчик предпримет серьезные шаги к отмщению и что очаровательная мать Ольга, уже неслышно приближавшаяся к нему, применит более опасные, нежели мужская сила, способы его удержания в этом церковном вертепе, - но еще он надеялся на магию произнесенного преосвященного имени - и, к счастью, надежда его оправдалась.
- Владыка? - переспросила его мать Ольга, остановившись перед ним так близко, что он оказался как бы плененным ароматом ее дорогих духов и жаром лукаво прищуренных глаз. - А зачем тебе владыка, мил человек? Он сегодня устал, и не гоже ему мешать.
- Мне - гоже, - стараясь сохранять твердость, возразил ей отец Андрей и, собрав все душевные силы, сообщил своему взгляду холодности и презрения к откровенным чарам обольстительницы.
Однако голова его кружилась уже не от неловкого удара по лицу поднявшегося и на удивление спокойно отошедшего к окну бедолаги, а от проникновения в душу чего-то тревожно-волнительного и забытого, что никак не сообразовывалось с трезвым взглядом на окружающую его обстановку. И все же жажда этой трезвости была для него сейчас желаннее опьяняющего подчинения чувствам, так что случись вдруг за этим столом сам владыка - он и его бы ослушался, если б даже тот пригрозил ему запрещением в священнослужении. К тому же, из глубины его как будто вынутой на всеобщее обозрение и осмеяние души уже восставало мучительное ощущение вины, рожденной запоздалым эхом причиненной им пусть и ничтожному, и тупорылому, но все же человеку боли, и оно было настолько чуждым ей, что она уже готова была принять гораздо большее, чем осмеяние, наказание.
- Фу, какие мы скучные! - презрительно сморщив свой изящный носик, фыркнула молодая монашенка и повелительным тоном напомнила брату: - А ты почему здесь, Иван? Тебя, кажется, куда-то послали?..
И когда отец Иоанн покорно поднялся со стула и вышел из комнаты, она, молча указав на этот стул смущенно стоявшему гостю, проследовала обратно в свою «девичью», попросив не забыть о ней, когда "гонец" вернется.
- Ну, что там в Пойме? - спросил вдруг опустившийся на диван вместе со всеми отец Филипп. - Давид еще не отыскался?
- Давид? - не сразу поняв, о чем его спрашивают, переспросил отец Андрей, неохотно занимая освободившийся стул и недоумевая, каким образом в руках его оказался совершенно забытый им в суматохе происходящего дипломат, который он теперь не знал куда пристроить. - Нет... не отыскался. Но я надеюсь найти его здесь.
- У вас что, явочная квартира имеется в городе? - с прежней издевкой в голосе, но все же спокойно и даже миролюбиво спросил отец Даниил, отпихивая давно поднявшуюся с пола и пытавшуюся вернуться к нему на колени девицу. - Я слышал, вы большие друзья...
- Это мое дело, - задумчиво произнес отец Андрей, думая, что если Давид и вправду сбежал, то вряд ли можно осуждать его за это.
- А ты не ерепенься, - посоветовал Даниил и вдруг поднял со стола и протянул ему полную стопку водки: - На вот лучше, охолони!
- К счастью, я не пью...
- С такими грешниками, - как бы продолжил его мысль протоиерей и, презрительно усмехнувшись, снова встал и вышел из-за стола, не выпуская стопки из рук. - Молодец! - мрачно молвил он, обнимая побитого своего слугу другой рукой. - А мы вот не гнушаемся, ибо ничто человеческое нам не чуждо, Христос ведь тоже всю жизнь провел с пьяницами и грешниками... Да, с мытарями и пьяницами! "Не праведников, говорил, пришел я призывать, но грешников..." И владыка наш...
- Выпьем за владыку! - громко возгласил он и, поскольку выпивки на столе больше не оказалось (тщетно отец Филипп обследовал стоявшие на нем пустые бутылки) - выпил один и продолжал: - Владыка нас понимает... понимает, что ничто человеческое нам не чуждо, а может быть, более, чем другим, необходимо. И прощает. Всех прощает! Сегодня Иван нажрался с утра как свинья - и владыка простил. И еще простит! Всех... до семижды семидесяти раз! И будет всегда стоять за нас, как Христос. А как же? Так и патриарх Алексей всея Руси: никого из своих архиереев не даст в обиду, никого из ничтожных малых сих. Ибо мы верны ему, а все вместе - Христу! А этот ваш Валентин - что? Решил праведником стать?.. И батюшки у него все чистенькие? Врешь!..
- Я не знаю Валентина, - сказал отец Андрей, поняв, что суровый Даниил пьян более, чем он ожидал.
- А я знаю. Я был у него и... пытал. Что, говорю, ты, сукин сын, дашь мне, если я приду к тебе вместе с храмом своим, с батюшками и паствой? Поможет ли твоя заграница мне монастырь отстроить? Нет, говорит, мы сами обходимся, без подачек! А турне, спрашиваю, можешь мне по зарубежным приходам устроить? И турне, говорит, не могу. Покой же хрен тогда ты к ним переметнулся? А надоело, говорит от вашего грязного каравая вкушать! Так и сказал: от грязного вашего вкушать! Всю жизнь вкушал, а тут надоело!.. Только я так скажу: это есть великое прельщение! Гордыня!..
- Истинно так, батюшка! - воскликнул до сих пор молчавший, а тут очевидно успокоенный впадением Даниила в словоблудие игумен Поликарп и перекрестился. - Креста на нем нет...
- Креста точно нет - уже панагия, - буркнул и регент Василий.
- Мне один писатель говорил, - не слушая их, продолжал отец Даниил, - что не могу, мол, бросить пить и страдать, если все... если весь народ, о котором я пишу, пьет и страдает. Разве я имею право, говорит, быть лучше? Ведь если, говорит, почувствую, что я лучше последнего пьяницы, так и презирать его начну. Во-от! А Валентин ваш, как возвысился, так все для него уже - преступные грешники... Вчера с Евлогием пил и в органы стучать ходил, а нынче говорит: нет, не буду стучать и пить, потому что я лучше...
Слушая эту сумбурную речь пьяного священника и понимая, что он пытается преподать ее в виде проповеди, отец Андрей невольно разглядывал лица присутствующих в комнате, и ему казалось, что однажды, когда-то давным-давно он уже принимал участие в подобной "умной" пьянке, но когда и где - вспомнить, увы, не мог. И все же композиция застолья была именно такая: так же кто-то сидел за грязным столом с пустыми бутылками, кто-то возлежал на диване в объятиях пьяной девки, кто-то, как регент Василий, был мрачен, а кто-то, стараясь казаться очень умным, говорил и говорил, сам не зная, зачем и даже кому. И люстра с одним разбитым плафоном так же тужилась осветить унылую комнату, за окном которой простиралась беспроглядная ночь, словно врывавшаяся временами сюда и накрывавшая мраком, увлекавшая в свою жуткую бездну кучку этих глупых людишек, в числе которых был и он - Андрей, забывший для чего пришел сюда: и к этому столу, и в этот мир.
- Ты думаешь, почему Иуда на Христа настучал? - слышалось ему как бы извне этой комнаты. - Думаешь, из-за денег или чтобы просто Его словили? Врешь! За то настучал, что чистеньким захотел себя увидеть. Я лучше этого назарянина, хотя Он и Сын Божий, ибо я не могу с пьяницами и блудницами якшаться, мне противно, а их всех надо распять...
Вот только висящих в красном углу икон в той комнате не было или же были, но не привлекали, как теперь, постоянного внимания...
- И народ кричал: "Распни! Мы лучше Его!..» Даже Варавва лучше, ибо по убожеству ума своего грешит... Ведь и Петр отрекся трижды! Почему, как ты думаешь? Думаешь, смерти испугался? Распятия вместе с Ним? Врешь! Он тоже прельстился и подумал, что может быть лучше...
- И на камне сем была основана Церковь! - ввернул отец Филипп и отчего-то рассмеялся.
- Да! - подхватил его мысль Даниил. - На камне сем, ибо слаб и хлюпок сей каменюга! И не может без греха и отречения, однако не гордится, а завсегда ничтожным себя почитает.
- Однако Петр принял мученическую смерть, - не выдержал-таки отец Андрей.
- За Христа! - обрадовался его вступлению в разговор отец Даниил и шагнул к нему, поддерживаемый под руки молодцами. - И мы - все! - примем и глазом не моргнем! Плевать в нас будут, как сейчас твой Валентин плюет, но мы стерпим! Утремся и стерпим! Ты - трезвенький, чистенький - в штаны наложишь и мать родную продашь... лишь бы не плюнули. А мы, грешники, пьяницы и прелюбодеи, и глазом не моргнем, ибо у нас воля... закалка... И с нами Бог!..
- Вижу, - произнес, поднимаясь со стула, отец Андрей. - Теперь я, кажется, вижу какой бог...
- Дрянь! - рявкнул уже совершенно невменяемый протоиерей и поднял над его головой кулак, который, видимо, был тяжел и для него самого, так что рука была вынуждена согнуться и бессильно опуститься. Однако в этот миг отцу Андрею почудилось, что пьяный деспот его испугался. Может быть, взгляд Андрея был слишком прям или же, связав его образ с именем Валентина Суздальского, думский парламентарий как-то вспомнил о невозможности влиять на него силой, - но испуг в его заплывших жиром и бородой глазах был, и это отца Андрея весьма удивило.
- Дрянь, - повторил уже тихо отец Даниил, отдаваясь в руки телохранителей, которых служба, должно быть, только в том и состояла. - Беги, настучи про нас своему Валентину... Пусть статейку тиснет... Пусть удивит мировую общественность... как прти... патриаршие владыки все пьяницы и развратники! Пусть попугает ежей своей голой ж...
"Что его так напугало?" - думал отец Андрей, выйдя из калитки церковного дома и став посреди пустынной улицы в нерешительности. С неба спускался легкий снежок, видимый лишь в свете уличного фонаря, в то время как под его ногами хлюпала вода, и грязно-серая земля вокруг пахла гнилой осенней оттепелью. Окна высотных домов были все освещены, но освещение это лишь выглядывало из них, подобно ожидающей мужа женщине, для которой весь мир умещался в пространство квартиры и даже весна являлась не более чем копией висящей на стене картины. Весь мир... Моря, леса, горы и степи; большие полноводные реки и города; огромное небо со звездами, названное твердью, и в центре ее - Земля, чрезвычайно необходимая и небу, и звездам, потому что на ней - человек. Маленький, глупый и беззащитный, но имеющий нечто, чего нет у властелина этого царства, простирающегося из недр земных до видимых глазу пределов. И кажется воздушному князю, что, подчиняя себе, покупая, развращая, погубляя миллиарды этих глупцов, он создает из душ их силу, способную выйти за эти пределы, почему-то не догадываясь, что пока хотя бы один из них хранит в душе своей образ Бога - он остается князем всего лишь воздушным; когда же ни в ком его не останется - лопнет и это воздушное царство, как детский шарик... Одним и последним сознал себя в эту минуту отец Андрей, и нежданные слезы заблестели на его ресницах. Однако они не были следствием жалости к себе и подобным ему страдальцам: слабость, родившая их, представилась вдруг тоской по беспредельному Царству Отца, память о котором берег он в душе своей, как бережет солдат на самом дне вещевого мешка крупицу родной земли. Он понимал, что не должен поддаваться этой слабости, что покуда он здесь и крупица при нем - в ней-то как раз и заключено ее желанное запределье. Потому-то и тяжело стоять на земле вот так одиноко, не чувствуя рядом плеча такого же горемыки.
Но тут он вспомнил о человеке, чье имя, как и имя отца Давида, сопровождало его весь этот нелегкий день, как будто все трое они являют собой одно неразрывное целое. Одно ничтожно малое целое, которое, однако, пугает аж самого князя, окружившего их несметными полчищами своих фискалов. Но если отец Давид и суздальский Валентин, быть может, достойны такого внимания - чем отличился он, невзрачный и не менее прочих греховный священнишка, мучимый лишь своими ничтожными угрызениями совести? Почему его вдруг стали бояться такие церковные столпы, как протоиерей Даниил, одно имя которого многих ввергает в неизъяснимое уныние? И ведь ни к Давиду, ни тем более к Валентину он не имеет никакого отношения, не понимает даже причин их мятежа и не имеет своего суждения о нем! Или достаточно лишь того, что он их не осудил, от чего на лице его каким-то чудесным образом запечатлелось это не-осуждение, так что его увидели и несчастные пойменцы, и счастливые обитатели церковного дома? «Значит, увидит его и владыка!» - подумал отец Андрей и вдруг обнаружил, что был бы этому рад, хотя бы на него и обрушился из преосвященных уст поток негодующей брани.
Странное это открытие воодушевило его так, что он заулыбался, для чего-то потряс дипломатом, словно в нем находился указ о его еще самому неведомой свободе, и поспешил в "епархию", легко перепрыгивая через лужи и канавы.
3. И снова – портрет!
В конце каждого дня, после всех дел и служб. Владыка имел привычку посидеть перед телевизором и попить чайку в домашнем кругу. Обычно круг этот состоял из отца Никифора, дьякона Софрония и прислуживавшей им старой экономки Марии. В уютной трапезной было тепло, потрескивали дровишки в камине, жирный рыжий кот мурлыкал у владыкиных ног, горячий чай источал приятный аромат, который умела составлять лишь Мария, переливая бурую влагу из фарфорового чайничка в стеклянный и обратно. Непременная перед этим чаепитием ванна с морскими солями и хвойной пеной сообщала его телу и душе, помимо теплого спокойствия и ощущения блаженства, еще и какую-то могучую силу, хотя сердце год от года все чаще напоминало о проклятой старости. Однако в старости своей владыка так же находил успокоение, счастливо сознавая, что жизнь его свершилась не напрасной, что вся она посвящена была лишь служению Богу и Его нерушимой Церкви, чем он давно уже обеспечил себе не последнее место в раю: где-то между миротворцами и жаждавшими правды.
Но с недавнего времени покой его стала вдруг тревожить нелепая, но настойчивая мысль, которая, ничуть не покушаясь на его райскую вечность, пугала возможной катастрофой для остающихся на земле. "А что если мы последние из достойных? - неприятно морщась, предполагал он. - Что если после нас не останется никого, кто помянул бы нас на Литургии? И живых-то... Вон Ридигера уже отказываются поминать в некоторых храмах и епархиях, даже не занятых раскольниками. А когда все мы вымрем - помолится ли о нас кто-нибудь?.." И хотя в молитве живых он, представлявший себя в одном чертоге с сынами Божьими, вроде бы и не нуждался, но и проклятия, буде оно ежедневным, не хотелось. А все шло именно к этому, и, будучи человеком прозорливым, владыка в глубине души предчувствовал, что положение Московской патриархии стало если не шатким, то и не вполне устойчивым, как бы ни старался Михалыч подпереться законами и поддержкой мировых конфессий. Может быть, католики с протестантами и помогли бы сохранить достоинство (все-таки Москва - все еще третий Рим, и храм Христа Спасителя - надежный тому залог!), если бы их кардиналы и прелаты пользовались неколебимой любовью своих верных чад. Но у них - то же, что и у архиерев православных: всякий умник только и глядит, как бы подкопаться, уличить, обнародовать. Весь мир сошел с ума, так что и остается теперь даже во сне поминать сказанные безумным Давидом слова: «Вас ждет участь советского политбюро».
- Да, веселый был человек, - невольно сорвалось с владыкиных уст.
- Вы о ком, владыка? - насторожился сидящий напротив за длинным трапезным столом отец Никифор.
- О тебе, батюшка! - пошутил владыка, глядя на секретаря поверх очков.
- Почему же был? - обиделся тот.
- Потому, дорогой, что и тебя вместе со мной, как соратника, сбросят с корабля истории.
- А! Вы опять об этом, - догадался отец Никифор. - Полноте, владыка! Не мучьте себя понапрасну: никто и никуда вас не сбросит. Церковь Христова незыблема.
- Христова... - задумчиво повторил владыка и указал пальцем на телевизор, для которого было время новостей:- А они вот говорят, что у нас нету Христа...
- Кто они?! - громко засмеялся сидящий ближе всех к экрану Софроний. - Это же рекламу о прокладках показывают!
- Вот-вот, - даже не улыбнулся владыка. - Тот-то и есть, что прокладки. Раскольники паршивые!..
И опять защемило сердце его, как всегда при воспоминании об изрядно надоевшем ему отце Валентине, вслед за которым восставал перед мысленным взором владыки худой и бледный очкарик, нареченный при пострижении Давидом. Словно пророчески нареченный, хотя и не ясно, кто же тогда Голиаф?.. Сейчас воспоминание это приходилось совсем не кстати, ибо день был прожит хотя и тяжелый, но и радостный, так что счастливым завершением его было бы просто поговорить с домочадцами и крепко заснуть. Но... памяти, как и сердцу, не прикажешь быть здоровой, и она, может быть, более неуправляема и, уж конечно, не подвластна никаким лекарствам, кроме, разве что, алкоголя, благополучно потребляемого наиболее "памятливыми" его батюшками.
А вот Давид не пил. И не курил, как бы владыка к нему ни принюхивался. Однако в Пойме все поверили, что он лишь притворяется невинным!.. Эх, знал бы он об этом, когда приходил спорить со своим владыкой, - может быть, и не был бы так горяч, одумался, перестал народ мутитъ и поберег духовного отца своего...
О частых посещениях пойменским настоятелем Суздаля владыка бывал извещен то и дело скрывавшейся в раскольничьем городе у своего богатенького дружка дочерью покойного владыкиного друга протодьякона Михаила. Хотя мать Ольга и была под стать своим непутевым братьям и до монахини совсем недотягивала, однако владыка воздерживался от ее расстрижения, наложив на беспутницу легкое послушание: сообщать обо всем, происходящем у Валентина, особенно о возможных приездах к нему приволжских священников, и если таковые случатся - пускать о них в Суздале такие слухи, чтобы Валентин даже к храму их не подпускал. Конечно, отец Давид был тотчас вызван из Поймы телеграммой, но явиться не пожелал и принялся изо всех сил смущать своих прихожан, вознамерившись вместе с ними и их невзрачной церквушкой переметнуться под раскольничий омофор. Мать Сергия в тот же вечер (после собрания) кое-как, на попутках, едва не замерзнув в крещенский мороз, приехала в «епархию» и, стеная и заикаясь, поведала владыке о случившемся. По первости он, зная о слабости ее ума и души, неоднократно лечимых в психиатрической больнице (о чем было известно лишь домашним да матери Августине), не придал ее словам серьезного значения, но когда она рассказала о согласии большинства пойменцев с Давидом - встревожился не на шутку. Представилось очевидным, что это большинство может изгнать нынешний приходской совет вместе со старостой, составить новую "десятку" и подать заявление на ее регистрацию. И новый "Закон о свободе вероисповеданий" не воспрепятствует их иудину замыслу, ибо церковь восстановлена силами всех жителей поселка и является их, я не епархиальной собственностью, в которой могут служить, хоть басурмане, хоть язычники.
Такие фокусы со времени перехода Валентина под юрисдикцию Зарубежной Церкви происходили сплошь и рядом во многих епархиях патриархии, и ни приказы владык, ни отряды ОМОНа не в силах были вышибить отщепенцев из захваченных ими храмов, как не смог в свое время настоящий архиепископ Владимиро-Суздальский Валентин справиться с ничтожнейшим своим архимадритишкой Валентином, вдруг отказавшимся писать отчеты о беседах с иностранцами.
- Вот поганые времена! - ругался владыка в тот вечер, позволив себе выйти из-за стола и пройтись по кабинету, на какое-то время забыв о сидящей в нем испуганной монахине. - Вот до чего довела эта ельцинская свобода! Лет бы десять назад этого антисоветчика-раскольника тотчас упекли бы в одиночную келью Ефимьева монастыря, где до него когда-то сиживали староверы-епископы. Но теперь он гоголем расхаживает по святому городу и смущает православных по всей России аж до самого Дальнего Востока! И я - я! - должен еще приглашать к себе дурня из Поймы и угова... Нет! Запрещу!.. Вообще он у меня лишится сана и вылетит из епархии к чертям собачим! Какая наглость! Безбожник! Прелюбодей!..
- А что, мать, он, небось, еще и пьяница? - спросил он вдруг дрожавшую от страха после такого припадка владыки Сергею.
- Он? Не... нет, владыка, - с великим сожалением возразила она и бухнулась преосвященному в ноги. - Но если вы прикажете, я...
- Ты?! - вскричал преосвященный. - Да что ты можешь, дура, теперь сделать? Раньше надо было думать!..
Однако раньше и ему самому не удавалось предотвращать случавшееся, и как бы мать Ольга в Суздале не изощрялась в придумывании Давидовых грехов - он оставался пред Валентином непогрешимым, отбиваясь от сплетен, как Илья Муромец от поганых стрел. Да и рожа у него была такой постной, что какое уж там пьянство или прелюбодеяние – того и гляди, помрет. Хотя для пойменцев, может быть, такие слухи и сгодились бы... Вдруг показалось заманчивым уличить Давида и заставить прихожан иначе взглянуть на него. Конечно, владыка помнил, что в Пойме живет падчерица отца Андрея – девушка скромная и невинная, готовая к постригу, которую владыка сам туда и направил в послушание к Давиду с Сергией. Однако она оказалась настолько глупа, что даже не поняла ничего из Давидовых речей, как не понимают слишком набожные старухи, где черт, где ладан – лишь бы были храм и батюшка, который для них и царь, и Бог. На вопрос: о чем говорит в проповедях священник? – она только и могла сказать, что «все о Боге да врагах каких-то церковных».
- Как ты думаешь: Светка с Давидом спит? – спросил он монахиню, возвращаясь к столу и усаживаясь перед настольной лампой, как толмач на спиритическом сеансе.
- Да что вы, владыка святый! – воскликнула сумасшедшая, не успев подняться с пола. – Она...
- Мне стало известно, - строго перебил ее владыка, - что она его любовница. В Пойме-то они, видать, стараются это скрыть, а здесь, в городе, такое вытворяют, прости Господи...
- Господи! – закатив глаза, перекрестилась Сергия. – И как же это?..
- А вот так. Антихрист он. И она – из той же свиты... Я хотел до времени скрыть, но теперь молчать нельзя, матушка. И лучше будет, если ты завтра же утром воротишься на место и потихоньку обо всем расскажешь... кому надо...
Конечно, созревший в многоопытной голове владыки план был жестоким по отношению к полюбившемуся ему отцу Андрею, которого столь печальный слух поразит в самое сердце, но иного выхода не виделось. К тому же, владыке тотчас пришла превосходная мысль направить отца Андрея на место Давида; подумалось, что только он, оскорбленный своим приятелем и падчерицей, и может восстановить в Пойме верность патриархии. "Ничего, ничего, - успокоил он себя. - Все уладится. Авраам тоже вон из-за любви к Богу чуть не зарезал любимого сынка. Да и Саваоф Христа не пожалел..."
Но и сам владыка не смел предположить, как рожденная им в гневе (а оказалось, внушенная Самим Господом) идея отзовется в мятежной Пойме. Впрочем, в чистосердечии русского народа ему редко приходилось сомневаться, да и способности матери Сергии по части раздувания самых невероятных слухов были известны в епархии всем. Не прошло и суток, как в город примчался сам отец Давид, разгневанный и готовый на любые безумства. Узнав о его появлении и требовании срочной встречи, владыка долго не принимал несчастного, заставив его просидеть в приемной более восьми часов, которые вполне остудили юношеский пыл. И когда дверь кабинета перед ним открылась - он вошел в нее хотя и мрачным и злым, но уже заметно уставшим и бледным.
- Мне стало известно, - спокойно начал владыка, не предлагая посетителю присесть, - что вы, батюшка, вляпались в нечистое дело.
- Вот именно, - подтвердил отец Давид, так же спокойно сложив руки на животе.
- Связались с раскольниками, с карловчанами, - пояснил владыка.
- Ах, вот вы о чем! - догадался монах и презрительно (так показалось владыке) усмехнулся. - Но я приехал не с этим. Вы...
- А меня сейчас интересует только это! Вы, отец Давид, нарушили священническую клятву и монашеское послушание, вступив на путь раскола. Это очень серьезный проступок, и извольте сейчас же объясниться!
Да, как он ни старался сдерживать себя - справедливый гнев сам пробивался из души его, и этого нельзя было допускать, чтобы... чтобы ничтожный мальчишка не вообразил себе, что, выдавая свое волнение, преосвященный владыка выдает и слабость (если не страх) перед ним. Вот уже и позу он нашел соответственную, убрав руки с живота и сложив их на груди, и голову поднял, как петух, выглядывающий из бурьяна своего противника. И надо было дать ему высказаться, ибо владыка чувствовал, что речь его будет столь же недолгой, сколько и нескладной, и он замолчал, откинувшись в кресле и предав лицо свое полутьме, тогда как бунтарь был виден весь от головы (и впрямь похожей, благодаря очкам и лопатообразной бороде и торчавшим на макушке волосам, на петушиную), до спадающего помятым колоколом к ногам подола рясы.
- Извольте, я объяснюсь, - воинственно начал отец Давид, пальцем приткнув очки к переносице. - Прежде всего, позвольте заметить, что никакого раскола нет. Просто в России победила демократия, бывшая при коммунистах в подполье, в лагерях и диссидентстве. Власть сменилась, но в Церкви, созданной свергнутыми ленинцами и без малого пятьдесят лет верно им служившей, такой смены не произошло, и так называемая Московская патриархия, учрежденная в сорок третьем году самим Сталиным, сталинской и осталась. И когда с получением свобод Истинная Церковь Христова вышла из катакомб, объединившись со своей родной сестрой... тоже гонимой эмигрантской Церковью, ее продолжают душить и гнать!..
Он говорил разумно и может быть, если бы не сильное волнение, речь его вышла бы гладкой, - но чувства затмили разум, а упорное молчание владыки при таких высказываниях окончательно смутило несчастного, и он вдруг замолчал.
- Так что же вы, дорогой? - выдержав паузу, наполнил о себе владыка. - Продолжайте - я вас внимательно слушаю,..
- Да вы и сами все знаете и понимаете, - тихо проговорил отец Давид. - Ведь только дурак не поймет, что при коммунистах Церковь не могла быть независимой и... отделенной, якобы, от государства, как утверждает сейчас патриарх. Уже сама Сергиева декларация была дружеским... нет, верноподданническим договором с советской властью. И не во имя спасения Церкви, как скажете вы, а ради спасения шкур предавших ее священников!.. С другой стороны, хотелось бы верить, что все эти Сергии, Алексии и Пимены с радостью поскидали бы свои куколи и отреклись от Бога, но им и этого сделать не позволили. Потому что тогда народ русский взбунтовался бы страшно, и никакие ГПУ его не смогли бы усмирить. А так... при помощи Церкви... чекистов в рясах он сделался спокойным. Это обман, владыка! И он продолжается, потому что известно, кем стали бывшие партийные секретари... вернее, уже их дети, настроившие себе особняков и накупившие «Мерседесов» на партийные денежки... то есть, на народные кровные... И храмы... Какой дурак поверит, что все они восстанавливаются на старушечьи гроши! При нынешних-то ценах! Впрочем, Зюганов уже и не скрывает своей любви к патриархии. И это логично: они ее спасали, теперь должок за ней!.. Потому и покаяться в своих грехах она не может, что боится предать благодетелей. И владыку Валентина забрасывают грязью и клеймят раскольником... Но настоящий-то раскол учинили вы, пойдя за митрополитом Сергием и предав верных истинному православию епископов, священников и просто верующих в руки извергов... якобы по воле народа...
- Все так. Вы правильно все понимаете, батюшка, - придав голосу сочувствия и даже слезливой дрожи, согласился владыка, поняв что отец Давид выдохся окончательно. - Но что же теперь делать? Тем, кто не предавал? Я ведь мальчишкой был при Сергии-то и глупым юношей при Алексии. Служил себе в деревне и не знал того, что теперь вы знаете...
- Так почему же вы боитесь? - горячо воскликнул отец Давид, протянув к старику раскрытые ладони. - Если вы ничем себя не запятнали - вам нечего бояться. Напротив, отречением от лже-патриарха и лже-патриархии вы спасете свою душу и души верящих в вас людей! Более того, если вы... со всей епархией!.. А за вами другой владыка, третий... Господи! Уже и Поместный собор можно будет собрать... А народ! Какая благодать по России разольется! Какая жизнь наступит... прямо ведь Царство Божие...
В какую-то минуту владыка невольно поддался мечтательному упоению Давида, и ему действительно почудилось, что устами этого мальчишки глаголют Небеса. Однако не зря вся жизнь его прошла в непрестанной борьбе с искушениями дьявола, ловко переворачивающего души слабаков и заменяющего истину красивой ложью. Ведь следуя далее за мечтою Давида, само собой выходило, что давно чаемый всеми православными и не имевший права быть в виду того же карловацкого раскола Всероссийский Собор выберет патриархом его - первого из русских владык, предавшего Ридигера. Не юного Валентина, а старейшего в сане! Да Валентин по известной многим половой ориентации своей и сам от престола откажется. И ведь нашел, мерзавец, чем соблазнять! Или у них в Суздале давно уже такой план разработан?..
- Довольно! - вскричал вдруг владыка, поднимаясь. – Как ты смеешь говорить мне такое?! Думаешь, я тут дурак перед тобой сижу? Да за такие речи... Проклясть тебя мало!..
- Значит, вы... не поняли, - устало вздохнул отец Давид, опуская голову и весь как-то сникая, подобно опьяневшей бабе. Но уже у владыки не оставалось и йоты сочувствия к нему, а, напротив, хотелось бить его и гнать, гнать и бить, как шелудивого пса, осмелившегося появиться в райских кущах.
- Я так и знал, что нас со Светой именно вы оклеветали, - презрительно и отчетливо произнес тот. - Вы подлец, владыка, и я презираю вас…
Вот так. И нисколько не пожалел, не вспомнил, что у старика больное сердце, но думал лишь о себе. Теперь, по прошествии месяца, владыка всею душою желал бы вспоминать об отчаянном мальчишке без злости, как вспоминал о тех своих глупых сектантах, подобно заблудшим овечкам угодивших в пропасть, - если бы не внезапное и необъяснимое его исчезновение. Конечно, было бы просто принять милицейскую версию о том, что Давид оказался хитроумным вором, тем более, что это вполне соответствовало планам владыки, целью которого было явить истинный лик Валентиновой Свободной Церкви. Потому и отцу Андрею, направляя его в беспутную Пойму, он не стал ничего говорить, решив, что народный глагол вернее избавит его от ненужных сомнений. Однако чувствовал владыка, что не так-то все просто, что Давид не мог стать простым и трусливым воришкой. Чувствовал - и молился, чтобы его действительно обнаружили после вскрытия Волги прибившимся к берегу где-нибудь подальше от границ епархии. Но и молитва не внушала доверия: казалось, вот-вот постучится в его окно чья-то тяжелая рука, или во время службы, в соборе, приблизится чья-то тень (может, той же лукаво-тихой Софии) и шепнет на ухо такие слова, после которых в пропасти окажется он сам. Жуткое это было воображение и невозможно было при нем оставаться спокойным и не думать ни о Давиде, ни о проклятом Суздале, такою же тенью грозящем всей России, точно пробудились в стенах его не души святых и доблестных князей, но поганые духи побитых ими монголов.
- Да, поганая земля, - молвил владыка, подняв на домашних холодный взгляд и боязливо поежившись.
- Какая земля, владыка? - насторожился Никифор, и владыке придумалось, что вот сейчас он извлечет из глубокого кармана своего бордового подрясника записную книжицу и занесет в нее мысль преосвященного друга. Но секретарь думал о чем-то своем и, опрокинув пустую чашку на блюдечко и, перекрестившись, произнес:
- На все воля Божия. Да и как не быть ей такой, если последние времена наступили...
- Значит, к власти должен прийти антихрист! - напомнил обрадованный дьякон Софроний, не отрывая однако увлеченных глаз от телевизора.
- Кто же его знает? - вздохнул отец Никифор. - А может, он давно уж нами правит.
- А я так думаю, что имеется в виду власть не мирская, а церковная, ибо сказано: "Займет место Мое, и все ему поклонятся"! - еще пуще развеселился дьякон. - Может, это папа Римский? Вот откроют храм Христа Спасителя, а он - шасть! - и возглавит Всемирный Совет!
- Дурак ты, Софроний, как я посмотрю! - не выдержал владыка.- Писание читаешь, а в душе ветер свищет...
- Уж лучше ветер, чем винный дух!
- Ага, - покивал головой владыка. - Ясно, на что намекаешь. Только опять же ты дураком себя выставил, потому как Иван проспится и будет завтра как новорожденный, кроток и богобоязнен. А ты вот никогда...
Но тут за дверью в прихожей раздался долгий и требовательный звонок, и старая Мария, сидевшая до сих пор в углу у окна, зашаркала к стоявшему на каминной полке телефону. Должно быть, в домике вахты старый Семеныч тоже был занят телевизором и не заметил явившегося у ворот позднего гостя, и на звонок экономки долго не было ответа.
- Наказать его надо, отец Никифор, - заметил владыка, притворяясь равнодушным, хотя душа его прямо-таки содрогнулась и замерла в ожидании ответа, как в прежние времена, когда такими "гостями» часто оказывались «проверяющие» из КГБ, для которых в любое время ночи бывал собран особый стол.
- Уж если кого наказывать, то волкодавов наших! - смеясь, заметил Софроний, но тоже вдруг испуганно замолчал, услышав повторенное Марией имя отца Андрея.
- Ну, вот, дождались, - тихо молвил владыка. - Так я и думал...
- Может быть, завтра? - после минутной тишины обеспокоился отец Никифор и робко приблизился к владыке. - Как вы, святый отче?
- Впусти! - приказал тот и, не глядя ни на кого, решительно поднялся и направился в кабинет...
«Да, вот и свершилось, - думал владыка, оставшись один и медля включать свою лампу. - Весь день, как проснулся, я чувствовал...» Тотчас события минувшего дня, как в телевизоре, замелькали перед его глазами, и в каждом из них он увидел пророчество об этом роковом и неминуемом посещении. Уже в проступке отца Иоанна владыка угадал свой жребий. Ибо очень уж откровенно был похож он в надетом на одну лишь руку подряснике на не достриженного пса. Потом эта София во время молебна! Кто внушил ей столь лукавые слова: "Господь с тобой", - тогда как никто и не должен был в этом усомниться?.. Но главное произошло после службы, когда его привезли на турбазу и началось это мерзкое освящение их вертепа, а бездарный мазила поднес под кропило долгожданный портрет...
Он писал его целых полгода, ни разу, однако, не попросив Владыку позировать, а только таскаясь за ним повсюду: и в "епархии", и в соборе, и в разрешенном ему по этому случаю алтаре. Таскался, жрал, пил, смешил служащих у жертвенника анекдотами, лившимися из него, как дерьмо из прохудившейся канализации, и смотрел, смотрел на владыку то сбоку, то, пристально, в упор, но чаще всего издалека, словно боясь приблизиться, но не потому, что владыка был грозен, а потому, что вблизи в художнике этом было легче узнать еврея.
- Слушай, Коля, кого ты мне подсунул?! - возмутился однажды преосвященный, обратившись к подославшему мазилу невысокому щупленькому человечку, бывшему, однако, одним из влиятельнейших промышленников области и главным благодетелем для епархии. Составив себе, благодаря банкротству большинства совхозов и перерабатывающих их продукцию предприятий, огромный производственный комплекс, оснастив его современнейшим оборудованием и введя жесткий режим для рабочих, за всяким шагом которых следила специальная охрана, человечек этот стал настолько богат, что приобрел собственный пассажирский лайнер для челночных полетов приволжан в средиземноморские страны. Для епархии же он сделал столько благотворительных даров, какие всяким там морозовым, рябушинским и бурылиным, вместе взятым, не могли и присниться. Все монастыри, большинство храмов, гимназий и приходских школ были открыты его стараниями, однако государственные отцы города и области не давали ему развернуться в полную силу и всячески мешали в предвыборной борьбе, которую он считал лишь первым шагом на своем пути к президентству. Да, этот бывший комсомольский секретарь завода мечтал сменить Ельцына и вернуть России прежний авторитет в мире, как православной державе, - и за это владыка его частенько журил, напоминая, что лучше быть маленьким, но князем в провинции, нежели большим, но слугой в столице.
- Это старые сказки, владыка! - отшучивался будущий президент. - Вопрос только в том, сможешь ли и как сможешь! У меня силищи больше, чем у Немцова, и если область меня выберет - начало века вы встретите в новой России!
- То-то и оно, что если выберет, - мрачно покивал владыка.
- А вы на что? Неужели ваши православные посмеют меня прокатить, когда я столько для них сделал?
- Ох, прям ты, Коля! - удивился владыка и хотел было напомнить ему о гордыне и любоначалии, но промолчал и закрыл глаза на заполонившие все храмы листовки с открытым и улыбчивым «комсомольским» лицом.
Зачем ему понадобился владыкин портрет - было непонятно. То ли он хотел, повесив его в своем кабинете, означить особую важность своего гендиректорского поста; то ли думал ублажить самого владыку, но только мало вероятно, что таким образом выражалась его искрения любовь к Богу и Церкви. За свою долгую жизнь владыка повидал много всяких "шишек", да и теперь, несмотря на особую дружбу с нелюбимым властями предпринимателем, был более чем желанен и во владениях губернаторских, о посещении которых непременно давались сообщения в газетах, и в доме у президентского представителя, о чем предпочиталось умалчивать. И если в былые временя владыка сознавал себя перед городскими «трибунами» просителем, то ныне они сами заискивали перед ним, понимая, должно быть, что им самим никогда не снискать столь масштабной народной любви, ибо с прекращением демонстраций трудящихся, народ этот в том же составе наводнял по большим праздникам церковные ограды и предместья храмов, и делал это не по приказанию, но от чистого сердца. Вот и понимали вожди, что как бы ни распинались они в своих обещаниях обеспечить всем счастливую жизнь во время их правления – никто им не верит, тогда как владыка, не обещая совершенно ничего, уже самим своим видом… да что там видом! - знанием о том, что он есть! - является для них надежной гарантией их долгой жизни. Возможно, будь на его месте архиерей помоложе и посовременней - над ним бы посмеивались, его бы критиковали, но тут - даже самая скандальная газетка, не щадащая ни мэров, ни милицейских генералов и постоянно обнародующая скабрезные истории из их личной жизни, к владыке относились с почтительнейшим трепетом и всякому его слову придавала дополнительного доброго смысла. Но владыка действительно был добрым человеком и понимал любовь к ближнему буквально по Евангелию: кто был добр к нему, тот, будь, он хоть губернатор, хоть последний нищий на паперти, встречал ответную искреннюю доброту. И с каким-нибудь провинившимся, но покаявшимся дьяконом мог беседовать во сто крат чаще я дольше, чем с отказавшим в поддержке думским собранием. Поскольку же «комсомолец» в поддержке никогда не отказывал, владыка также считал своим долгом потакать некоторым его слабостям, так что захотел Коля иметь священный портрет - ради Бога, пусть будет.
И вот портрет этот был готов, и живописец решил явить его миру во время освящения загородного спортивного комплекса, построенного предпринимателем для его рабочих и имеющего главной примечательностью огромный трехэтажный особняк с баром, залой для приема высоких гостей и сауной для оздоровленья последних. Однако когда гнусный евреишко творение свое развернул и под гул овации гостей и одетых в омоновскую форму охранников пронес его через зал к водосвятной чаше - владыка даже онемел от удивления и ужаса. И хотя все собравшиеся восторгались поразительным сходством, живостью и духовной глубиной раскрытой художником натуры - сам натурщик испытывал единственное желание напялить это произведение искусства мазиле по самые уши и, смертельно обидевшись на «комсомольца», навсегда покинуть его разбойничьи чертоги. Он так и сказал в себе: «Разбойник! Настроил тут всякой дряни на украденные у государства и собственных рабочих деньги и теперь смеет издеваться над своим духовным отцом!..» Конечно, ничего этого он не произнес и даже виду не подал, выдержав окончание молебна и торжественный банкет с достоинством голого короля, но во время этого банкета, при всяком взгляде на установленный на особом постаменте портрет ему становилось дурно, ибо с холста смотрел на него не привычный, благодаря зеркальному отражению, образ, а нечто убогое и испуганное, похожее на Иуду во время целования с Христом и сходством сим упрямо напоминающее о пропавшем отце Давиде, словно тот был схвачен и распят по приказанию владыки.
И теперь, застыв в темном кабинете у своего рабочего стола, помнившего всякую бумажку, побывавшую в руках владыки за сорок лет архиерейства, он думал не о Давиде, не об ожидаемых от приехавшего из Поймы отца Андрея страшных словах, не даже о помятом домашнем облачении, но именно о портрете, как будто он являлся итогом всей его жизни.
- Проклятый еврей! Проклятые времена! – шептал владыка с нескрываемой злостью и конца своему тихому гневу не видел.
И хотя отец Андрей, войдя в кабинет, нашел его в том же виде, в каком оставил два дня назад – владыка чувствовал, что сейчас, вот-вот, он что-то заметит и вдруг поймет то, чего еще не открылось и самому преосвященному. И предчувствие его не обмануло: едва отец Андрей завершил чин целования священной длани и, по священническому обычаю, протянул губы к щеке – как вдруг отпрянул и сильно заволновался, словно увидел на плече владыки змею.
- Что случилось? – чуть слышно спросил владыка, пряча лицо свое в тени – Почему ты здесь?
- Я... – растерялся отец Андрей. – Я не знаю... Я... лучше завтра приду...
И он поспешно вышел из кабинета, забыв попрощаться, как перед этим забыл извиниться за свой светский костюм.
4. Легкое дыхание
«По учению Св. Отцов, при каждом человеке находятся два Ангела: один добрый, другой злой. Ангел добрый тих, кроток и безмолвен. Когда он войдет в сердце человека, то говорит с ним о правде, чистоте, честности, спокойствии и всяком благом деле и о всякой добродетели. Когда почувствуешь это в сердце твоем, то очевидно находится в тебе ангел правды. А дух лукавый острожелчен, жесток и безумен. Когда он войдет в сердце твое, то узнай это по делам его».
Прочитав это наставление Святого Серафима дивеевским матушкам, Света перевела взгляд на окно и задумалась. За ним было солнце. Казалось, что в этот полуденный час в природе произошла какая-то очень хорошая и добрая катастрофа, и не стало ни весны, ни лета, ни осени, ни зимы, но установилось одно общее для всех время года – солнце. Оно обитало повсюду: в чистом и уютненьком монастырском дворике, обрамленном рядами молоденьких сосенок, и на краснокаменных, с помеченными веселыми башенками столбами стенах, и в узких, но высоких оконцах храма, и на его крыше, и на колокольне, излюбленной галками, и на берегах заснеженной реки, за которой сразу начинался бескрайний лес с сияющим небом над ним, из какого легко и невидимо слетали на землю светлые Ангелы и игриво тормошили души своих людей. Своего Ангела она вдруг, изловчившись, поймала за крыло и хотела было поцеловать, но он приложил тоненький пальчик к своим пухлым губкам и хитро прищурился, едва заметно указывая на вышедшую из трапезной церковки игуменью Анну, которой ни снег, ни солнце были ни почем.
- Матушка! - шепотом окликнула ее Света, но черная фигура настоятельницы осталась неподвижной, словно тяжелая дума, неотступно сопровождавшая ее повсюду, куда бы ни совался матушкин нос, сейчас, придавила ее к паперти и нужно было не звать ее так вот робко из-за окна, а подойти к ней и дернуть за руку, а лучше – за мантию сзади.
Впрочем, с игуменьей Свете сейчас забавляться не хотелось, но и лежавшая на маленьком столике книга вызывала зевоту. Приятнее всего было бы раздеться и лечь в постель, но хотя девушкам и дано было, по случаю Торжества Православия, освобождение от послушаний до самых Часов вечерни – лежать даже одетыми строго запрещалось. Вообще здесь запрещалось все, кроме чтения молитв и выдаваемых настоятельницей особо каждой монахине книг, и Света первое время очень грустила и даже злилась. И было отчего: ведь отправляясь сюда после благословения владыки, соблазнившего ее рассказом о тихой, спокойной и защищенной Богом от всяческих дьявольских приставаний жизни, она и чаяла оказаться в поистине райском местечке, где счастливые молодые монашенки проводят время точно «как у Христа за пазухой», то есть спят, сколько им нужно, потом собираются в храме и поют благозвучные псалмы, после чего, пообедав, гуляют в красивом саду или в окрестностях монастыря, рассказывают друг дружке о своих сердечных тайнах, либо ходят друг к дружке в гости, пьют чай с вкусными пирогами и не ведают ни тоски, ни печали.
Так и Андрей, прощаясь с нею, искренне радовался столь прекрасному для нее подарку судьбы. «Поживешь там, отдохнешь, успокоишься, - говорил он. – Заодно и ума-разума наберешься и петь научишься. А потом я, когда устроюсь наконец в постоянный приход, заберу тебя к себе псаломщицей. И будем с тобой всю жизнь вместе, девочка моя… Если, конечно, ты меня не разлюбишь и не променяешь на какого-нибудь сказочного принца». Безусловно, разлюбливать его она не собиралась, но в первые дни жизни в монастыре больше всего злилась не на владыку, не на мать Анну, а именно на своего дорогого Андрюшу. Думалось, что он нарочно подговорил владыку упрятать ее сюда, приревновав к отцу Давиду, о котором даже слушать не стал, тогда как ей очень хотелось рассказать, какой он смешной и серьезный.
К счастью, скоро и злость, и тоска ее как-то сразу прошли, и причиной тому стало знакомство с такими же молодыми послушницами и сестрой Марфой, приставленной игуменьей к ее воспитанию. Послушниц, кроме Светы, в монастыре было четыре, и три из них всерьез готовились к скорому пострижению, пребывая в строгом посте и безмолвии. Однако они в глазах Светы были в тысячу раз счастливее Марины – тринадцатилетней толстенькой девочки, для которой монастырская жизнь стала самым настоящим заточением, какого в древние времена удостаивались внебрачные княжеские дочери или дети казненных раскольников-бояр. И если последние также почитали за счастье свое заточение, все же сохранявшее им жизнь и дававшее возможность, при усердной вере, сделаться к концу ее даже преподобными игуменьями, то Марине, как с грустью говорила сестра Марфа, «ловить было нечего», что недвусмысленно означало крайнюю степень никчемности ее появления на свет.
Она жила здесь уже третий год и все больше и больше впадала в немилость к Анне и, кажется, самому владыке. И происходило это не потому, чтобы она была глупа, своенравна или капризна, и не по причине ее неблаговидной внешности (случались тут монахини столь уродливого вида, что при взгляде на них даже самому доброму человеку хотелось состроить рожу), а, как шепнула Свете наставница, единственно по вине ее родителей. Сама эта пухлая, рябая, и жидковолосая Марина никогда никому о себе не рассказывала, ибо боялась всех и начинала плакать при всяком обращении к ней с ласковым словом, но тем и славен издревле любой женский монастырь, что в него, как в гэбистский архив, сами собой собирались по крохам все тайны мирской жизни, монашенок даже и не касающиеся. Свете тайна эта была поведана действительно доброй и по-своему несчастной Марфой, почему-то и в Свете увидевшей жертву чьих-то мрачных козней.
- Не знаю почему, - говорила она, заглянув в Светину келью во время вечернего правила и присев на край ее скрипучей кровати, - но мне Мариночка наша кажется красивой. Да и кто определил его, эталон-то красоты? Козлиное племя, мужичье, но только не Бог. Ведь в Евангелии ни слова не говорится о том, какова была, например, Магдалина. Сказано: блудница, и все. А я так думаю, что пока она была блудницей и должна была нравиться козлам – ее и вынуждали краситься да мазаться, а как Христа полюбила – может, страшнее крокодила из Нила стала. В Писании же я вычитала настоящий-то эталон! «Прекрасна ты, как кобылица в колеснице фараоновой»! Или: «волосы твои как стадо коз, а зубы – как стадо овец, а щеки – как половинки граната»! Так, извини меня, можешь ты себе этот гранат представить: сморщенный такой, бугристый и красный? Какой же уродиной должна быть идеальная-то баба! Рожа – лиловая, как после трехнедельного запоя, зубы - прокуренные и не чищенные, волосы… Ой, не могу, кошмар какой! И вся – как загнанная, потная кобылица!.. Да девочка наша несчастная – ангел истинный, и как ангел среди людей и страдает. Вот даже родители бросили. Сволочи! Таких историй я и в зоне не слыхивала. Представляешь, папа у нее директор завода… был, пока не проворовался, мать всю жизнь по комсомольской части. И вдруг делаются они такими верующими… ну, прямо святыми, да и только! И все ездят и ездят сюда – к Анне, все жертвуют и жертвуют… И к владыке, видать, так подольстились, что уж и в пример их ставил, и по святым землям сколько раз отправлял паломничать. Вот как они паломничать-то стали, так дочку свою и сбагрили в монастырь. Но если сперва за содержании ее здесь платили, то теперь, уж почитай год скоро будет, нет ни денег от них, ни слуху. Мне мать Августина сказывала, что вроде как в Гималаи, к тамошним монахам подались и веру нашу совсем оставили, вместе с дочкой, стало быть…
- И что же? - испуганно спросила Света. - Из-за денег и такое отношение к ней?
- Тихо, тихо! Не кричи! - взволнованно зашептала Марфа, оглядываясь по сторонам. - Уж больно много ты сразу поняла! Твое дело помалкивать да молиться. Вот и сиди тихонько - и будет тебе радость.
- Какая тут радость, матушка! - вздохнула послушница. – Как в тюрьме...
- Да что ты знаешь про тюрьму-то, дурочка? - вздохнула мать Марфа, нехорошо как-то усмехнувшись.
Конечно, усмешка эта была понятна. Мать Марфа не глупой девочкой угодила в монастырь, но шла к нему долгой и тернистой дорогой. В молодости, в Светины годы, она много покуролесила, пока не вышла замуж за иностранца-болгарина, работавшего на прокладке нефтепровода из тюменской тайги. Довелось ей пожить богато, поездить по заграницам - пока муж не сгинул без вести, оставив ее в приграничном Хаскове, без всяких средств, среди ненавидевшей "советскую агентку" родни. Кое-как вернувшись домой, она скоро оказалась в родильном доме, но девочка ее умерла. Тогда - от отчаяния ли, от злости ли на жестокую власть, не желавшую вернуть ей советское гражданство, - будущая монахиня взяла на воспитание брошенного какой-то шлюхой младенца, бывшего так же девочкой, но - чернокожей. Само собой, на родине, в провинциальном городе, где негры являются такой же диковиной, как слоны или обезьяны, их встретили презрительно, и когда даже родная мать не поверила, что Катя (как назвала она приемную дочь) не является плодом ее беспутной жизни в Болгарии, - воля молодой женщины вдруг переломилась, и она, ощущая себя как бы спящей, так что все звуки реального мира достигали ее слуха с трудом и были подобны эху, ударилась в беспробудное пьянство. На Руси же с незапамятных времен существовал обычай, по которому запивший человек, будь он даже и крепкий мужчина, волей-неволей обзаводился такими же приятелями, среди которых непременно случались и бывшие каторжники, и будущие убийцы, и мелкие воришки, и просто дубиноголовые хулиганы, ни в какую не желающие честно зарабатывать себе на жизнь и состоять в мире с урядником или городовым. Но если в былые времена спасением для стремящихся вырваться из порочного круга являлась Православная Церковь, то во времена социалистического застоя она как бы невольно способствовала их окончательному погублению: может быть, ради благой цели очищения общества от всяческой скверны. По болгарской привычке, хотя бы раз в месяц исповедоваться и причащаться Светлых Тайн, Марфа и здесь осмелилась развязать язык и покаяться не только за себя, но и за своих горемычных приятелей, которые как раз накануне ее беседы у аналоя с полюбившемся ей внимательным и участливым батюшкой грабанули по простоте душевной промтоварный магазин, ненароком проломив голову сторожу. А поскольку позаимствованное у государства барахлишко сложили в квартире своей доверчивой молитвенницы, то и укатали их вместе с ней, да в такую даль, вернуться из которой удалось уже во времена победоносной перестройки.
- Я на отца Виктора зла не держу, - сознавалась мать Марфа. - Все ведь в воле Божьей, и если Господь подсказал ему мою исповедь рассекретить - значит, так и нужно было. И мужики мои... Все ведь к лучшему вышло, ведь не приди я (а меня прямо как насильно повело что-то) тогда в церковь - они бы еще кого-нибудь убили, ибо уже их разум помутился...
- Но ведь все-таки, мне отец Давид говорил, - возразила Света, - что священник не имеет права... Что это работа следователя...
- Много твой Давид понимает! - воскликнула монахиня.
- Он... не мой, - вдруг обиделась девушка, но тотчас до боли прикусила язык, ибо как ни хотелось ей открыть доброй матушке, обрученной Богу такой дорогой ценой, все понимающей и способной к глубокому состраданию, свою сердечную тайну, - подвести Андрея под владыкино проклятие она не могла, хотя и догадывалась, что никакого проклятья может и не быть, что преосвященный прощал своим любимцам и более тяжкие прегрешения: даже тезку ее возлюбленного - монаха Андрея - чуть было не изнасиловавшего мальчика-алтарника, сумел простить и наказал лишь переводом в самый захудалый приход.
И все же, понимала она, здесь лучше молчать и стараться всегда следить за своими словами: не потому, что любовь ее, которую она, между прочим, и не считала греховной, так как отцом Андрея никогда не мыслила, могла повредить ей и ему, а просто не желая угождать чрезмерному, болезненному любопытству яростных Божьих невест..
Сейчас, сидя над книгой и глядя в окно, Свете особенно легко и как-то светло думалось об Андрее. И сама монастырская жизнь уже не казалась ужасной и каторжной. В этом ей также помогла мудрая мать Марфа, заметив однажды на жалобу Светы: "Господи, как все же люди глупы! Поверь мне, даже в лагерном бараке под присмотром сотен глаз... Да что там! Даже в тесной камере СИЗО, где людей, как селедок в бочке, набито, при желании всегда найдется укромный уголок, в котором можно и помолиться, и счастливой себя почувствовать. И если бы такое желание имели все те, под ногами которых вся земля, весь мир!.. Так нет же, не имеют и не видят. Запрутся в своих квартирках, обложатся барахлом - и лень даже в окно посмотреть...» И Света увидела и поняла вдруг, что хотела, но не смогла толком объяснить добрая монахиня. А ведь то же и Христос имел в виду, когда учил, как надо молиться. "Войди в комнату твою и затвори дверь - говорил он, - и ты увидишь все Царство Небесное". Вот и Серафим Саровский пишет: "Все, имеющие твердую надежду на Бога, возводятся к Нему и просвещаются сиянием вечного Света". Именно, именно такой надеждой и жила теперь душа ее, и она не лгала, когда на вопрос игуменьи: "Любишь ли ты больше всего Бога?" - ответила, что любит и рада любить. Только нельзя, да и ни к чему было рассказывать суровой и словно каменной этой женщине, что любить Его она может только тогда, когда думает об Андрюше, и если с ним что-нибудь случится... если его вдруг не станет - умрет и она, чтобы вместе с ним предстать пред Богом и, коли нужно, разделить любое наказание.
Когда она начала так чувствовать - Света не хотела и вспоминать. Казалось, что всегда: с тех самых пор, как увидела его матерним сожителем. И уже тогда маленькая и глупенькая она поняла, что он очень добрый и чистый, а то положение, в которое поставила его жизнь, просто придало ему вид "маминого мужа". Но лишь стоило ему заговорить о своих картинах, вообще о живописи, о творчестве - вид этот сразу слетал с него, и Света видела... даже не человека, а, как теперь она могла сказать, образ Божий в нем. Вот такого - открытого - и только такого ей хотелось знать его всегда и всегда с таким им быть рядом. Поэтому и злилась, и бесилась, и плакала, когда он делался другим. Но поэтому же и решила стать его женщиной, думая, что после этого ей удастся уничтожить ненавистный ей «вид», как удалось обманом сделать это Иванушке, бросившему в огонь лягушечью кожу царевны. Но, должно быть, и у ней самой была такая «кожа», и Андрей долго не видел за нею истинного ее лица и думал о ней как о развратной девчонке, самому себе представляясь сластолюбивым стариком, "папой". И нужно было так много всего пережить; нужно было похоронить несчастную маму, убившую саму себя и так и не понявшую, кем был на самом деле ее муж; нужно было дождаться окончания его запоя и медленного возвращения к прежнему, возвышенному облику, после чего окончательное освобождение от "вида" произошло так стремительно, что она даже испугалась.
Конечно, такие мысли стали появляться у нее недавно, может быть, даже лишь в монастыре, однако Света была уверена, что прежде она просто не умела так мыслить, как не умела догадаться, что предавалась постельным ласкам с ним не потому, что они ей были необходимы, но чтобы сделать приятное ему. И когда Андрей - уже отец Андрей - заявил вдруг, что это грех, - она почувствовала себя такой свободной и счастливой, как будто и впрямь освободилась от какой-то мерзкой кожи. Когда же ей случалось, при встречах с бывшими школьными или институтскими подругами или в какой-нибудь телевизионной передаче слышать о том, что "это" - самое главное в жизни, она откровенно смеялась над человеческой глупостью, видя, однако, что думать так их заставляет собственная неспособность сбросить и сжечь свою тесную, но привычную кожу.
Священные книги тоже только и старались внушить необходимость какой-то борьбы с плотью, и однажды в Пойме у Светы произошел интересный разговор на эту тему с отцом Давидом и Леной.
- Мне кажется, - сказала молодая медичка, когда они уселись чаевничать в комнате настоятеля, в очередной раз поссорившегося на Всенощной с матерью Сергией, - что все монахини такие же злые, самолюбивые и бессердечные. Наверно, это у них от... воздержания.
- Не все, Леночка, не все! - запротестовал отец Давид, стыдливо покраснев. - Но и тем нужно посочувствовать, кого бесы изводят восстанием телесным, зная его главной слабостью человеческой. И не случайно оно ассоциируется с первородным грехом. Ведь что случилось с нашими прародителями? Вкусив от древа познания добра и зла, они познали именно зло. Так как чего им было познавать добро, если в нем одном только и проходила их жизнь? Познав же зло, они тотчас увидели, что наги. А змею-искусителю только это и нужно было: потому что через это он завладел их плотью, чтобы, убивая ее наслаждением, убить и душу, принадлежащую Богу. То есть, по сути, побеждать в человеке Бога. И смотрите: как преуспел он ныне! Порнография, картины секса, так называемой эротики буквально потопили мир, как во времена Ноя, тогда как еще лет сто назад люди старались уберечь себя от них. Особенно православные люди. И вспомните, что помогло укрепиться у власти коммунистам на долгие годы?.. Нет, не одни марксистско-ленинские принципы, не ненависть бедных к богатым, но уничтожение Православия и раскрепощение плоти. Главный лозунг культурной революции был «свободная любовь», отрицание Таинства брака!
- Но теперь же опять все стали венчаться, - напомнила Света.
- Да бросьте вы, Светлана! - мучительно поморщившись, воскликнул отец Давид. - Кто сейчас относится к этому серьезно?! Это мода для брачующихся, и – великая ложь для Церкви. Как и все остальные таинства! Ну, в самом деле! Ну, кто из этих хлынувших в храмы миллионов всерьез принимает крещение, если даже священники не знают, что такое оглашение и какой срок должен быть между ним и крещением. Неужели трудно понять, что не может вся страна в одночасье превратиться из безбожной в верующую! А ведь это всегда был для взрослого человека путь долгий и трудный, и к Богу по-настоящему приходили лишь единицы, после многих духовных и телесных страданий. И вдруг оказывается, что все очень просто и легко: заплатил в кассу четвертной, выстоял в очереди в крестильню - и все, и ты уже православный! Иди домой и обмывай славное событие сие! Так же и священство, и постриг монашеский: захотел - и сделался попом без всякого труда, только бы владыке понравиться. Ну, что это?.. Церковь? Или профсоюз?..
- Я вот тут попробовал записать все эти соображения, - смущенно признался он и извлек из-под матраца толстую тетрадь. – Если вам интересно...
- Конечно! - воскликнула Лена и прямо-таки вырвала тетрадку из его рук.
- Поэтому, дорогие мои, - продолжал он, как бы сразу о записях своих забыв, - прошу вас: отнеситесь ко всему сказанному серьезно. Для вас борьба еще только начинается. И горе вам может быть, если вы поддадитесь этой патриархийной лжи и решите, что путь в Царство Небесное самый легкий из всех путей земных и нужно только делать видимость, что ты - верующая. Уж лучше вовсе в Церковь не ходить, чем стать там слепой, которую, в числе многих, ведет еще больший слепец. "Ибо оба упадут в пропасть". Этого-то дьявол и добивается...
Теперь, вспомнив о том давнем разговоре, Света, как и тогда, могла лишь недоуменно пожать плечами и с обидою вздохнуть. С обидой - на себя, на то, что время не изменило ее и оставило все той же дурочкой, на которую даже бесы не обращают внимания. Недавно она с сожалением призналась в этом на исповеди, и приезжавший из мужского монастыря молодой иеромонах ее отругал.
- Если ты считаешь, что лукавый ни в чем не искушает тебя, - едва не закричал он, взглянув осуждающе и на игуменью, - значит ты уже вся в его власти, целиком и полностью!..
- Но что же делать, батюшка? - попыталась, но не смогла прослезиться она. – Ну, не чувствую я его. Ни в чем не чувствую и нигде не вижу...
- Тогда тебе нечего делать в монастыре и думать о постриге, - вывел он. - Недостойна ты быть невестой Христовой...
Эти слова монаха она даже записала в блокнотик, выданный ей (как и всем послушницам) игуменьей «для молитвенных раздумий», решив поговорить о них с Андреем. Однако и сама она догадывались, что есть в словах монаха какая-то неправда: не по отношению к ней лично, а в чем-то более важном, чего она, увы, понять еще не могла. Из его слов выходило, что самыми грешными являются совершенно невинные девочки, вроде Марины, а наилучшей Боговой невестой – мать Марфа... Нет, лучше всего Сергия, потому что, хотя Марфа и много пережила, но осталась как бы ребенком, тоже вряд ли умеющим сознать, что в ней сидит бес; Сергия же настолько зла и сама так похожа даже внешне на беса, что он, может, и хотел бы в нее вселиться, да только и ему противно... Света подумала так и сначала боязливо перекрестилась, а потом вдруг громко рассмеялась, живо вообразив, как сам дьявол улепетывает в страхе после встречи с пойменской псаломщицей нос к носу в темном переулке. Впрочем, смех этот тотчас показался ей неуместным, ибо, подумалось ей, такие свидания матери Сергии не то что могли иметь место, а наверняка имели. Вспомнился день знакомства с монахиней в Пойме, когда Света, приехав утренним автобусом и бредя, как всякий вновь прибывший сюда, к заснеженному берегу Волги, увидела вдруг у водяной колонки высокую бабищу и решила почему-то, что это страдающая от безделья перевозчица: из тех, что в два-три гребка переправляют людей через широкую и быструю реку в огромных лодках, или, перебирая ручищами канат, тащат за собой паром с людьми, лошадями и грузовиками. Подойдя же к незнакомке и поздоровавшись, увидела, что это и не женщина вовсе, а мужик, решивший с похмелья испить водицы прямо из гудящего и дребезжащего крана; длинный же и черный халат его указывал на принадлежность к профессии трубочиста либо кочегара. Когда же из расспросов Светы выяснилось, что это и есть нужная ей мать Сергия – девушка чуть не заплакала, представив, каково будет ее житье бок о бок с этакой дурищей. К счастью, Сергия сама не желала себе квартирантку и, несмотря на письменную просьбу владыки, передала девушку из рук в руки отцу Давиду.
- Это тебе, батюшка, подарочек, - хмуро пошутила она, оглядывая Свету, как царь Петр провинившегося сына, тогда как священник не удостоился и такого взгляда.
Однако в тот же вечер она явилась к Свете, уже устроившейся во второй, свободной, комнате большого дома и принесла с собой бутылочку святой воды, тут же начав окроплять ею стены и постель приезжей, но больше всего дверь, хотя и заколоченную, но ведущую в покои отца Давида.
- Вот ведь какие тут хоромы, - возмущалась между тем она. – Все для батюшки, а я живу ровно в собачьей конуре. Да и то, того гляди, оттуда скоро выгонят на улицу. А все Николай Михайлович, не к ночи будь помянут. Ничего святого в человеке. И все они тут безбожники. Что уж там владыка-то: не уж не понимает, куда такую девочку направил? Видать, и владыке отец Давид милее, хотя я для него как дочь родная. Ну, ничего! Поймет, когда поздно будет...
- А Давида ты, милая, остерегайся, - перейдя на шепот, предупредила она и дохнула на Свету такой гнилью из своего лошадиного рта, что та с трудом сдержала нахлынувшую рвоту. – Он ведь страшный похабник. По первости, когда приехал, все ко мне приставал. Где ни встретит – так и норовит подол задрать. Уж я от него еле отбилась. Правда, и все они, прости их Господи, монахи-то наши на меня пялятся, но этот... Ты бы видела: прямо зверь делается, того и гляди изнасилует. Да уж и подбирался к моему домику ночью. Ладно, мне мой ангел шепнул, и я не спала. Гляжу в окно-то: а он крадется, как кот, нюхает под дверью... И что ты думаешь? Вот, ей Богу, стал расти на глазах и такой большой и страшный сделался!.. Тут я схватила кочергу и на него!.. Он три дня потом из дома не выходил: раны да синяки залечивал...
Напомнив за вечерним чаем эту удивительную историю отцу Давиду, Света, вопреки ожиданию, услышала не смех и не брань от него, но глубокий вздох сожаления.
- И ведь таких несчастных у нас в епархии множество, - сказал он и вышел из-за стола, присел возле открытой дверцы подтопка. - Все-то им нечистая видится, а друг дружку считают сплошь колдуньями, насылающими на них порчу. Отчего такая запуганность? Вроде бы в церковь на все службы ходят, молятся. Сергия, вот, вообще великой молитвенницей слывет... Как же они молятся? И кому? Между прочим, и среди священников много таких... суеверных, что ли. Служил я как-то с месяц, наверно, у протопопа Даниила. Сам-то Даниил деспот, самодур и пугает прихожан больше кулаком, чем гневом Божьим. Но был там один старичок из бывалошних, иеромонах тоже; так он уж так всех замучил! Слово скажешь - он крестится, непотребность слышит во всем. Не так сел, не туда ступил. А уж если ногу на ногу положишь или на землю ненароком плюнешь - все, сущий ты дьявол в его глазах и колдун! Оно, конечно, не хорошо на землю плевать, памятуя, что она "мать", только почему же сразу дьявол и колдун? Да и матерью-то мы привыкли почитать Пресвятую Богородицу. А тут: крошки со стола рукой не стирай, при словах «избави нас от лукаваго» не кланяйся, иначе ты его слуга будешь... Язычество прямо-таки. И даже здравомыслящие и серьезные священники такое поощряют, хотя и говорят на проповедях, что суеверие грех.
- А Сергия просто безумна, - опять вздохнул он. - Ты уж не принимай к сердцу ее выходки. Я на нее покрикиваю - для того, чтобы хоть как-то отрезвить да служить заставить.
- Может быть, ей лечиться надо? - робко предположила Света.
- Если бы у нас умели лечить! - возразил он. - Тут скорее возможна помощь от Бога, от Церкви и причастия, если бы...
Он не договорил и надолго задумался. Такие впадения во внезапную и долгую задумчивость Света позднее наблюдала за ним очень часто и почти всегда они были так или иначе связаны с Сергией. Однажды, правда, он попытался объяснить таковое свое настроение собравшимся у него Саше с Леной и Свете.
В тот вечер не только чай был на его столе, но и водочка с кагором (для девушек), и картошка с мясом, и торт... Как выяснилось, это был день его рождения, тридцатилетия, а с ним и "начала Голгофы", как пошутил он сам.
- И я надеюсь, что у меня также есть в запасе еще три годика! – весело сказал он и вдруг задумчиво добавил: - Если матушка Сергия меня раньше в гроб не сведет.
- Вы же не верите в порчу и наговоры, - напомнила Света.
- Поэтому и надеюсь, - улыбнулся отец Давид, светло и как-то по-домашнему, чему способствовал и его мирской костюм, состоявший из надетой на голое тело шерстяной кофты ручной вязки и просторных парусиновых штанов («В подряснике нехорошо выпивать даже и в день рождения», - смущенно пояснил он). В этом костюме, дополненном косматой черной бородой, длинными волосами и очками, он был больше похож на хиппующего барда, чем на монаха, однако на замечание об этом Лены чуть-чуть обиделся и заметил, что в Псково-Печерском монастыре не воспитывался.
- Знаете, - говорил он, вернувшись к разговору о Сергии. – Иногда, глядя на нашу матушку, я вдруг начинаю понимать Розанова. Таких монахинь действительно хочется назвать «людьми лунного света». Кажется, жизнь дана им только для ночного времени, когда никто из нормальных людей их не видит и не слышит. И обидно, что именно по ним многие судят о монашестве в целом, не замечая его светлой, радостной и благодатной силы. Но ведь вряд ли кому придет в голову, даже при самых крайних проявлениях атеизма, считать мрачными безумцами Сергия Радонежского, Нила Сорского или Оптинских старцев. И вот, наряду с ними, появляются такие сергии, при взгляде на которых и впрямь может показаться, что весь наш монашеский чин состоит из муже-дев, из существ, вымученных своей собственной бесполостью и, в силу их ненависти к нормальным людям, похожих на содомитов. В самом деле, что можно подумать о монахе, ненавидящем все мирское, осуждающем любовь между мужчинами и женщинами, вообще презирающем лиц противоположного пола? Содомит, да и только. Но такие, как мать Сергия, еще страшнее. Они фанатичны. Это уже не просто ханжество, но – воинственность по отношению ко всему, созданному Богом и даже к самим себе. Им уже мало, чтобы все были похожи на них – они мучаются из-за проявления чего-либо человеческого в самих себе и, мне кажется, ропщут на Бога. Да-да! Конечно, ропщут...
После этого вечера Света стала невольно пристально приглядываться к матери Сергии и, видя ее на клиросе, стоявшей в независимой и презрительной позе всегда спиной даже к поющим, вынужденным угадывать и почти никогда не угадывавшим ее сумбурные пассажи, слушая ее злобные высказывания о тех или иных прихожанах, удивляясь ее привычке бродить по поселку ночами, заглядывая в окна мирных пойменцев, или до утра запираться в церкви без свечей, - приметив все это, Света почувствовала себя настолько несчастной, что, наконец, не выдержала и уехала из Поймы, огорчив этим и отца Давида, и его друзей. Несчастье же состояло в том, что она вдруг усомнилась в правильности выбранного для нее (и для себя) Андреем пути. Подумалось, что Бог, в которого она начала верить светло и радостно, может быть уже так разгневан на людей из-за таких вот монахинь, что забыл даже и об обещанном Страшном Суде и просто отвернулся от них, отдав всех во власть дьявола. Делай, дескать, с ними что хочешь - Мне они больше не нужны...
- И в самом деле, - говорила она дома Андрею, - зачем мы Ему? Святых Он от нас уже не дождется, мучеников - тоже... Откуда им взяться, святым-то и мученикам?..
- Что это ты у меня в такое уныние впала? - насторожился Андрей. - Кто тебя обидел, девочка моя? Нехорошо...
- Но ведь правда, правда, Андрюша! - воскликнула она в слезах, обнимая его. - Мне кажется, что уже все достойные там – на Небе, что порядок там восстановлен... места изгнанных с дьяволом ангелов вновь заполнены, и мы Ему уже не интересны...
- Батюшки! - вдруг развеселился он, гладя ее спину и плечи. - Да ты у меня эсхатолог!..
И вот теперь Света восстановила те свои печальные мысли, и уже образ матери Сергии вызвал в душе ее не озорную радость, а тоску, так что она, по-прежнему глядя в окно и видя ярко освещенную солнцем монастырскую землю, почувствовала себя как бы обманутой кем-то, поместившим ее вместо обещанного рая в очень похожий на него даже в разнообразных мелочах, но – ад. И все-все, увиденное, примеченное и прочувствованное здесь, предстало пред нею в облике обманном, как часто бывало, когда после глубокого сопереживания героям какого-нибудь кинофильма она вдруг вспоминала, что они лишь играют в любовь и страдания и даже умирают – понарошку. Здесь же игра дошла до того, что и сами актеры поверили в ее всамделешность и, перестав притворяться, сделались бесчувственными, холодными, но даже и в этом – актерами. Иначе зачем в этих святых и светлых стенах такая насильственная строгость, отчужденность каждой из сестер друг от друга, равнодушие к судьбе бедной Марины и какая-то не настоящая, натужная молитвенность? И неужели ей, Свете, так любящей своего Андрюшу, суждено всю жизнь находиться в этом обмане и себя обманывать в своих женских желаниях? Вдруг она поняла, что именно обманывает себя, думая, что близость с любимым ей не нужна.
- Как же любить-то! – неосторожно вслух воскликнула она – и не испугалась, как это было здесь всегда, возможного появления на пороге кельи матери Анны. – Не хочу! Не хочу я такого обмана!
И она заплакала, громко и горячо, позволив слезам свободно капать на страницы посланий Святого Серафима его бесконечно счастливым, по сравнению с нею, дивеевским сестрам.
- Почему ты плачешь» Света? - послышался за ее спиной детский голосок Марины, который, благодаря его схожести с мальчишеским, невозможно было спутать здесь ни с чьим другим.
- А ты... давно здесь? - смутилась Света, оглянувшись и увидев в глазах невольной послушницы какие-то необычные искорки. И вся она очевидно не была сейчас настроена присоединяться к Светиному горю и даже молчать: что уже показалось Свете тревожным знаком.
- Я пришла... проститься, - вдруг заявила Марина так смело и решительно, что Света вздрогнула и испугалась за нее.
Она еще утром, во время кафисм заметила необъяснимую перемену в поведении несчастной девочки. Когда все монахини и послушницы вошли в церковь и расположились на своих местах вокруг аналоя с двумя главными иконами и начали петь нескончаемые Псалмы под руководством дородной и краснолицей матери Мелитины - единственной из всех в монастыре имевшей семинарское образование (после регентского курса в Харькове), Марина встала не рядом с бывшей нынче не в духе и потому угрюмо молчавшей Марфой, а возле самого аналоя и лицом к Царским Вратам. И сколько на нее ни шикали, сколько ни дергали и ни поворачивали за плечи - неизменно оказывалась к поющим задом и молилась, кажется, не сообразуясь с псалмами. На праздничном же молебне она, напротив, устремилась лицом и взглядом в притвор, словно ожидала появления в дверях церкви кого-то давно желанного ей, и если бы не подзатыльник игуменьи, поставивший ее на место, - может быть, и вовсе вышла бы во двор. Кто-то из сестер заметил во время сухой, в виду первой великопостной недели, трапезы, что "негодница сошла с ума", но мать Марфа так злобно оглядела сидевших за столами, что уже никто не проронил ни слова... И вот Марина - впервые за все время проживания Светы в монастыре - осмелилась прийти к ней и объявить совершенно неправдоподобную весть.
- Как проститься? - искренне удивилась Света. - Куда тебя отправляют?
- Да не отправляют, Света! - с улыбкой возразила девочка. - Сегодня мама с папой за мной приедут...
- Правда! - заулыбалась и Света, почувствовав как ей вдруг задышалось легко и свободно, словно и ее, после столь печальных мыслей и выводов, Господь решил отпустить домой, хотя никто здесь ее насильно и не держал. - Как ты узнала?! Мать Анна сказала?!
- Не-ет, - по-детски махнула рукой маленькая толстушка, как бы отстраняя игуменью со своего пути. - Мне виденье было... Они - мама с папой - идут сюда по дороге. Папа отстает немножко, я мама его все поторапливает и поторапливает. Соскучилась, говорит, я по дочке, давай быстрее иди! А то ее совсем заобижали, и мы спасем...
- Господи!.. - вырвался из Светиной груди мучительный протяжный стон, и слезы так ослепили ее, что она не только перестала видеть как ни в чем ни бывало продолжавшую рассказ Марину, но и слышать ее.
Это было уже за пределами ее душевных сил: видеть и слышать вообще что-либо происходящее здесь. А сострадание к несчастной девочке оказалось так велико, что и о себе, о своих собственных (мелких, как решила она) невзгодах Света забыла надолго. Или же так ей казалось, что забыла, будучи отвлеченной от них, а, в самом же деле, лишь найдя им другое название: Марина... Как бы там ни было, но вскоре, высушив глаза и согласно поулыбавшись несчастной, она вышла из кельи в коридор, растянутый на много десятков метров вдоль глухой монастырской стены с одной стороны и множества дверей с другой, и едва ли ни бегом поспешила по нему к лестнице, не встретив никого на отчаянном своем пути...
Игуменья жила отдельно от остальных в небольшой привратной часовенке, служившей ей и кельей, и кабинетом, и приемной для посетителей, и надо было пересечь весь монастырский двор, что еще утром представлялось девушке невозможным, так как она попадала под взгляды всех проживавших в обители. Теперь же она даже не подняла голову к узким оконцам, хотя и чувствовала на себе тяжесть удивленно любопытных этих взглядов. Только подойдя к крыльцу часовни, вспомнила, что забыла накинуть на голову платок, но это уже было неважно.
- Что стряслось?! - грозно встретила ее вышедшая навстречу мать Анна. - Ты почему простоволосая?!
- Я ухожу! - выпалила Света, ничуть ее не испугавшись и став перед ней с гордо поднятой головой.
- Куда это ты уходишь? - удивилась монахиня. - Кто это тебе позволил?
- А мне не нужно ни чье позволение, - стараясь утишить взволнованную грудь, заявила девушка. – Я не хочу больше жить здесь. Хватит. Послушание закончено.
- Да ты... Ты понимаешь, что ты говоришь, дрянь такая?!. - вскричала мать Анна. - Да я владыке доложу...
- Плевала я на вашего владыку! И на вас тоже! - все же не могла сдержаться Света от грубости. - Я ухожу и Марину с собой беру...
- Марину?!.
При этом сообщении игуменья опешила настолько, что больше уже вымолвить ничего не могла. К счастью, в это время к воротам монастыря подкатила какая-то машина, и матери Анне ничего не оставалось, как только втащить отчаянную послушницу в часовню и впихнуть в дверь своей кельи.
- Сиди тут. Тихо, - приказала она уже умоляющим шепотом. - Я сейчас... Я скоро...
Оставшись одна, Света присела на единственный стул возле окна, но тут же вскочила с него и метнулась к двери. Мать Анна дожидалась, пока привратница откроет окошечко наружного, обитого железом выхода и, вновь увидев Свету, вдруг улыбнулась ей.
- Я вспомнила, - сказала она. - Твой временный срок сегодня вышел. Что же ты утром-то не сказала? Только... Марину я отпустить не могу. Ее мне сдали под расписку. Я ее опекун, понимаешь? А ты... можешь идти переодеваться. Только быстрее!..
Когда Света, получив в раздевалке у сестры-кастелянши свою одежду и вновь миновав с нею двор, вернулась в «магдалинин придел», любовно прозванный так матерью Марфой, и стала подниматься по лестнице в свою келью - навстречу ей скатилась вдруг сама Марфа, испуганная и бледная.
- Вычислили! - проговорила она чуть слышно. - Какая-то сука вложила!..
- Кто вычислил? Кто вложил? - не поняла Света.
- Подельнички мои приехали! Я думала, здесь они меня не найдут...
- Ну и что, что нашли? - все еще недоумевала девушка. - Кто тебя здесь тронет?
- Это... конец! - выдохнула Марфа и устремилась по лестнице вверх, словно только для того и спускалась, чтобы сообщить Свете о своей беде, прежде, чем запереться в келье - единственном укрытии от всякого зла, должно быть, позабыв, что дверь его без замка.
5. Крестный ход
Покинув архиерейские покои и вновь очутившись на улице с глазу на глаз с ночною весной, отец Андрей остановился в глубокой задумчивости. За воротами «епархии» все еще надрывались в неистовом лае злобные псы, и старый сторож Семеныч, проживший в этой должности всю жизнь, но так и не ставший ни монахом, ни иподъяконом, изредка покрикивал на них, заодно посылая проклятья и вслед непрошенному позднему гостю, вызвавшему в доме недовольство сторожевой службой.
- Говорил я ему, что нечего сейчас владыку тревожить, - ворчал он, очевидно обращаясь к собакам. - Так нет же! Все лезут, лезут, как в кабак, полночь за полночь. Будто им тут дом родной!.. На всех бы на них вас напустить, чтобы рясы-то им поукорачивали...
Вдруг пожелания Семеныча развеселили отца Андрея; подумалось, что устами хмурого стража глаголет сейчас сам преосвященный, и такое глаголание как нельзя лучше подходит его образу, как, впрочем, самому отцу Андрею - сравнение с перепутавшим храм с ночным баром гулякой. «И зачем я сюда приперся? - уже недоумевал он. - Зачем вообще вернулся в город? Искать Давида?.. Глупее ничего не придумать! Да если бы владыка или кто-то из его холуев и знали что-нибудь - ни за что бы не сказали. Мне бы не сказали, как не сказал владыка об ожидавшем меня в Пойме скандале и об оклеветании Светы".
Тут он поймал себя на мысли о том, что впервые подумал о владыке плохо, однако чувства раскаяния почему-то не последовало, как не последовало стыда за свой необъяснимо вызывающий поступок. Не закончить приветствие, не сказать ни слова, внезапным уходом выразить свое неповиновение - еще утром ему от одной мысли об этом стало бы страшно. Что же? Выходит, он действительно, стал в одной связке с отцом Давидом и Суздальским Валентином? Выходит, что и владыка понял это - потому и не стал его задерживать или не нашел сил перенести достойно столь неожиданный удар?..
- Все! За это он меня не простит! - произнес отец Андрей и тихо поплелся мимо отходящих ко сну домов, не оглядываясь на ставшие ему за полтора года почти родными епархиальные стены и предчувствуя, что уже сюда не вернется.
Такого с ним еще не случалось, и случившееся было такой же неожиданностью, как если бы вдруг его по ошибке посадили в тюрьму, и он бы все надеялся, надеялся на справедливое следствие, однако чувствуя, что справедливости не будет, и потихоньку, исподволь привыкая к своему новому положению. Так потихоньку, шаг за шагом, удаляясь от владыки, от «епархии», от церковного дома, отец Андрей одновременно и вспоминал какие-то эпизоды своей недолгой пасторской жизни, и нечастые разговоры с владыкой, и лица многих и многих батюшек и матушек, но и не забывал думать об отце Давиде, все меньше сомневаясь, что верные следы его можно найти только в Суздале, после знакомства с Валентином. Часто вновь и вновь переживался им несостоявшийся поцелуй - и это было самое неприятное из всех воспоминание, ибо никогда прежде ему не приходилось испытывать ничего подобного. И пусть прежде он не находил во время этого ритуала ни трепета, ни благоговения в душе своей, но и подумать, что губы его касаются щеки покойника, тоже как-то не приходилось. Именно лежащим во гробе покойником вдруг представился ему владыка; более того, чужим покойником (целовал же он и Олю, и мать свою, и отца - когда-то в детстве), бывшим при жизни враждебным ему человеком и в смерти не подобревшим, а как будто ставшим еще враждебней. Между тем никогда ни ссор, ни каких-либо недоразумений меж ними не возникало, если не считать странной тяжбы из-за дьякона Александра, почему-то пользовавшегося особой любовью архиерея. Но даже и тяжба эта не поколебала уважения отца Андрея к владыке, а, может быть, и укрепила его, лишний раз подтвердив способность преосвященного заботиться о всякой вверенной ему Богом и властью душе.
С этим Александром отца Андрея свела судьба прошлой зимой во время жизни и службы в старинном районном городке Собачьем Яме, еще во времена Екатерины прославившемся своим мыловаренным заводом, от которого, как и от бывшего там монастыря, остались лишь полуразрушенные стены. Однако в самом центре старой части города на базарном холме сохранилась коробка храма, освященного некогда в честь священномученика Власия и превращенного советам в городскую баню. В начале перестройки ямовским верующим удалось отвоевать у города один из приделов храма и даже дать ему имя Георгия Победоносца, только владыка наотрез отказался освящать его до полной передачи епархии всего строения, в шутку прозвав узкий длинный придел "мочалкой". Между тем, церковь эта внутри была весьма уютной и чистенькой, и служба в ней могла бы стать вполне доходной, если бы не являлась как бы воплощением известной поговорки: «Каков поп, таков и приход». Вот со священниками-то у ямовцев и не заладилось с самого начала - как говорили, по вине старшего из сыновей протодьякона Михаила - иеромонаха Авенира, сосланного в «мочалку» за пьянство и не прекратившего его вплоть до очередного запрещения в службе. Впрочем, самым богомольным жителям городка особенно обижаться на священников было грешно, ибо всего лишь в трех километрах от Яма находилось большое село Подсобино, имевшее и большой, каким-то чудом уцелевший и даже не закрывавшийся храм, и доброго, не первый десяток лет служившего в нем священника Григория.
- Я понимаю, отец Андрей, - говорил владыка, подписывая указ, - что местечко там не ахти как хорошо. И я просил их повременить, но воля народа - для нас закон! Община есть, и я не могу отказать им в настоятеле. Только, скажу вам прямо: если удастся наладить дело и привлечь в эту мочалку людей - там может выйти со временем богатый приход. Попробуйте! А я помогу, чем могу...
И отец Андрей поехал, как всегда полный решимости и веры в то, что он не только наладит и привлечет, но обретет в Собачьем Яме желанный покой. Приехав же туда на первом (и единственном) автобусе, он сразу же угодил в самую гущу событий удивительных и волнующих. Так, едва автобус замер у приспособленного под станцию вагончика, возле его дверей появился высоченный молодой монах, хотя и безбородый, но очень красивый в своей развевающейся на ветру, подобно рыцарскому плащу, мантии.
- Ждем, ждем тебя, батяня! - воскликнул он, хватая из рук отца Андрея дорожную сумку, но не улыбаясь приехавшему, а как бы сразу беря его под свое покровительство и ведя по улице едва ли ни за руку. - Народ шумит, и мы должны сразу договориться, что ты на нашей стороне.
- На вашей стороне? - удивился отец Андрей. - Что значит на вашей стороне, и кто на другой?
- Сам увидишь сейчас. Там такие!.. Прохиндеи! Жадюги! Староста - бывшая заведующая мебельным магазином, а помощник ее – вообще козел! Ты им не верь, батяня, что бы ни говорили...
Возле церковной двери, приметной среди других дверей раскидистого строения лишь укрепленным над нею восьмиконечным крестом, действительно толпилось десятка три старушек, и по их суровым и злым лицам не трудно было понять, что находятся они в состоянии войны.
- Ведет! Ведет! У-у, противная харя! - донеслось до отца Андрея еще издалека, и решив, что столь красочный эпитет относится к нему, и им так вот сразу не понравилось его лицо, он растерялся и пожелал лишь как-нибудь поскорее скрыться в алтаре.
У двери детина и впрямь схватил его за руку и потащил через плотную толпу притихшего народа, как тащат сквозь стадо коров упирающегося теленка, так что ни благословить кого-либо, ни даже поприветствовать отец Андрей не смог. В алтаре же его встретил другой молодой человек, росточком поменьше и рожей поглупей.
- Мы! Мы храм открывали, а не они, - раздувая кадило, говорил он, пока отец Андрей облачался. - Они же воспользовались тем, что отец Зосима однажды позволил себе лишнего и не мог службу вести, и настроили против нас полгорода. Правильно он их к причастию никогда не допускал, не надо было и в храм не пущать.
- Надо строго с ними, батяня! - советовал Александр, однако дьяконский стихарь не одевая. - И десятку сразу меняй! Сегодня же!
«Господи, да в храм ли я попал?» - засомневался отец Андрей чувствуя, как словно ватными сделались ноги, и горло перехватила неуемная жажда. Нужно было что-то делать, что-то решать, но что – он, как ни старался, понять не мог. А в церкви между тем становилось все шумнее, слышалась словесная перепалка, вот-вот готовая, кажется, смениться шлепками пощечин и треском рвущихся волос. И ему не оставалось ничего иного, как поспешно выйти из алтаря и встать на амвоне с поднятой, усмиряющей рукой.
- Успокойтесь, дорогие мои! - попросил он, и шум сразу оборвался, так что в наступившей настороженной тишине стало слышно тикание висевших над клиросом ходиков.
- Прошу вас, успокойтесь и выслушайте меня, - начал он подбирать слова, хотя совершенно не знал, что нужно говорить. - Я человек новый здесь и совсем ничего не знаю о ваших... о ваших распрях. Позвольте же мне спокойно во всем разобраться. Давайте помолимся сейчас усердно, сотворим Литургию, а потом...
- Гони! Гони от себя Александра! - раздался громкий женский крик.
- Старосту гони! - возразил другой голос.
- Прекратите! - вновь воздел руку отец Андрей. - Я заклинаю вас: если вы действительно верующие, то прекратите совершать грех в храме. Иначе я сейчас же уеду обратно и скажу владыке, чтобы впредь уж никого сюда не присылал...
И хотя до него долетело чье-то отчаянное "Долой владыку!» - угроза возымела действие, и служба прошла довольно гладко. Александр же, проведший всю ее на клиросе, руководя небольшим, но на редкость спевшимся хором, буквально поразил священника своим мелодичным и красивым басом. Во время пения он весь преображался так, что отец Андрей, взглядывая на него, видел не грубого и, видимо, высокомерного недоросля, но как будто беззащитного пред Богом и людьми грешника, похожего на цыгана, обнажающего душу с гитарой в руках в перерывах между конокрадствами. И отцу Андрею становилось жалко его, но и мысль о необходимости воспитания псаломщика в духе смирения и любви к ближним вдруг прочно укоренилась в его душе, долго не давая ей покоя...
По окончаний Литургии и водосвятного молебна, когда в храме остались лишь несколько человек из приходского совета, он познакомился и со старостой - круглолицей и краснощекой женщиной, принимавшейся плакать всякий раз, когда речь заходила о причинах раздора, - и с ее не менее краснолицым и полным помощником, на любое замечание обещавшим «пьяниц из храма выкидывать, как паршивых котят». При этом отец Андрей отметил, что взгляд старосты весьма напоминает взгляд суриковской боярыни, но исходящий не из глаз оригинала, а как бы с копии, сделанной местным художником, который, как выяснилось, намалевал для "мочалки" за приемлемую плату такой дивный иконостас, что глядеть на него без внутреннего содроганья отец Андрей так и не смог научиться до конца своих дней в Собачьем Яме.
- У меня будешь жить, батюшка, - попросила-приказала староста. - Я одна: мужа год назад Господь прибрал, а дети - в своих квартирах. Комната для тебя есть, а скоро и жилье тебе купим, если ты будешь у нас постоянным и к этим пьяницам и развратникам дорожку не проторишь. Они такого священника загубили! Споили начисто, девок распутных к нему приводили...
- Это к Авениру-то? - не сдержался отец Андрей, но тут же решил не выдавать своих знаний о епархиальных священниках.
- Да нет, к Зосиме, Авенир-то сам спился, - пояснила добрая женщина и всхлипнула. - Все для тебя сделаем. Только не пей!..
Однако в тот же вечер какая-то могучая сила заставила его во время вечерней прогулки по городу угодить прямо в квартиру, где проживали в одной махонькой комнатке Александр и алтарник Юра. Собственно, псаломщик жил там квартирантом, хотя и называл Юрину мать - женщину приветливую, но испитую до вульгарности – мамой. При появлении священника "мама" принялась собирать стол в большой комнате, а мужчины, уединясь в своей с батюшкой, дружно закурили. Тут же отец Андрей, в какие-то полчаса, узнал о них все, но знание это не сообщило ему никакого определенного мнения. Выяснилось, что Александр попал в приволжскую епархию из Псково-Печерского монастыря, где жил несколько лет после детдома, что монашескую одежду он носит по собственному почину, но надеется на скорую хиротонию, что "ничто человеческое ему не чуждо" и требования юности он вполне удовлетворяет связью с одной из местных «коммерсанток», на которой, может быть, и женится, что, наконец, он был когда-то дружен с известным бардом отцом Романом и сам прекрасно поет под гитару. Юра же оказался личностью бесцветной, недалекой и во многом женоподобной; несмотря на свои тридцать пять, он был девственником, женщин избегал и занимался реставрацией старинных часов, которые сбывал кому-то в областной центре, выручая достаточные для безбедного существования с матерью и больным отцом деньги. Конечно, и Александр уже второй год столовался у них, внося и свою лепту, собираемую им с отпеваний и соборований, особенно любимых ямовскими старушками. На удивленный вопрос отца Андрея: «Как же ты это делаешь, не будучи даже дьяконом?» - он весело ответил, что его благословил на требы отец Зосима, и что ему случалось уже совершать и проскомидию, и причащение - "для своих". Вокальные же его способности были явлены им за столом, когда после трех пузатых стопочек он взял в руки гитару и развернул перед ошеломленным батюшкой весь свой репертуар, состоявший как из переделанных отцом Романом псалмов, так и из городских романсов, и откровенно "блатных" песенок, и попсовых шлягеров.
- Люблю Сашку! - призналась опьяневшая "мама", а пустивший хмельную слезу родной сынок ее даже поцеловал сожителя в губы.
Этого посещения запретной квартиры отцу Андрею хватило, чтобы больше туда не ходить, но у старосты, мучившей его до поздней ночи рассказами о грехах "противной стороны", жить было невмоготу, и он решил приезжать в Собачий Ям лишь на воскресные и праздничные службы и не проявлять симпатии ни к тем, ни к другим. Возможно, столь независимая позиция и создала ему неожиданную любовь ямовцев, так что, спустя всего лишь месяц после его появления там, церковь уже настолько полнилась народом, что места в ней не хватало, многим приходилось стоять на улице, а прихожане отца Григория предпочли отказаться от походов в Подсобино, найдя службу отца Андрея вполне благообразной.
Между тем кое-как минуло Рождество, и близилось Богоявление, которого все в городе ждали с особенным нетерпением, ибо объявлено было о крестной ходе к городской речушке Собачке, о водосвятном на ней молебне и купании в прорубе Александра. Кто предложил эту безумную идею - отец Андрей так и не узнал, и как он с ней согласился - не понял, хотя и жил в то время уже не у старосты, а в бывшем храмовом лабазе, перестроенном для него в довольно приличную квартиру, правда, с окнами, выходившими прямо на базарную площадь. Впрочем, в первое время ему даже нравилось наблюдать по утрам за рыночной жизнью, смотреть, как появляются у покрытого дощатыми навесами дощатых же прилавков сначала женщины с трехлитровыми банками молока, потом торговцы мясом, разрубавшие говяжьи и свиные туши прямо под его окном, а к полудню уже и кавказцы, и хохлы, и тряпичники, и жестянщики, и точильщики, и даже бражники шумели, кричали, пили, плясали и дрались во весь размах российской души, изредка все же оглядываясь на церковь и окна священника и как-то воинственно и грозно крестясь. Однако скоро он стал недоумевать: откуда в таком маленьком городишке столько продавцов и покупателей, что казалось, все население района проводило здесь всю дополуденную часть дня? Впрочем, ответ на этот вопрос относился к сферам мистическим, а для членов приходского совета имел лишь материальное значение, заставлявшее их требовать от настоятеля ежедневных служб, молебнов и панихид, привлекавших бы базарный люд и его денежки в храм...
В Крещенский Сочельник отец Андрей оказался удивлен еще и Александром, бывшим всю неделю после Новогодия в городе и вернувшимся с указом владыки о назначении его в Георгиевскую церковь дьяконом.
- Значит, рукоположил? - задумчиво произнес настоятель, вертя бумажку с этим указом в сомнительных руках.
- Да, батяня! - радовался новоиспеченный отец Александр. – Да и куда бы он делся?! Я на него так поднапер, что и патриарх бы не устоял! Ну, теперь уж мы с тобой послужим!
- А кто же певчими будет командовать?
- Привез! Привез я псаломщицу! Прямо из собора выхватил мать Галину!
- Господи! - перекрестился отец Андрей. - Да зачем все это нужно?..
- Нужно, батяня! Владыка уже знает, как тебя тут все любят и сколько народу в храм ходит! А забубеним сегодня крестный ход – так на весь район шум поднимется! Ото всюду к нам приезжать будут!..
В тот же день он позвонил владыке из квартиры старосты, желая непременно убедиться в подлинности такого нелепого распоряжения и преосвященный подтвердил слова Александра.
- Но он же не достоин, - возразил отец Андрей. - Я его в храме-то терплю из жалости. И никакого множества верующих здесь нет. К исповеди приходят одни и те же пять человек... И мир установлен не прочный, который в любую минуту может разразиться войной...
- Для чего же я вас туда послал, отец Андрей? - ответил далекий и скучный голос в телефонной трубке. - А отец Александр слово дал, что исправится...
- Вы что же, и в монахи его постригли?.. Тогда почему же он в клобуке и мантии ходит?
- Это по молодости, отец Андрей... Пусть его...
Конечно, говорить о том, что «по молодости» Александр в новогоднюю ночь выплясывал в клубе в том же священном одеянии, забавляя довольную зрелищем молодежь, он владыке не стал, но после знаменитого крестного хода принялся всеми силами выпроваживать дурака из прихода...
К мероприятию готовились серьезно и увлеченно, и хотя сам отец Андрей в этой подготовке не участвовал - его постоянно беспокоили то появлявшийся на пороге с фанерными пластинками для самодельных хоругвей помощник старосты, то вечно пьяный художник, пластинки эти расписывавший, то алтарник Юра с какими-то лампочками и деревянными фонарями. Псаломщица Галина, знаменитая на всю епархию тем что, имея троих незаконнорожденных дочерей, старшей из которых, едва минуло десять лет, то и дело атаковала владыку просьбами постричь ее в монахини, расшивала крестами и евангельскими изречениями длинные полотна и забегала к настоятелю каждые полчаса, чтобы он указал: вдоль или поперек расположить очередную апострофу; сообщение же о том, что он в этом ничего не смыслит, она восприняла как отказ от крестного хода, и скоро его стали одолевать приходившие один за другим молодые и пожилые горожане, обеспокоенные возможностью срыва «долгожданного праздника». Когда же в дом вошел в сопровождении начальника райотдела милиции и нескольких думских женщин сам глава местной администрации и лично попросил "провести назначенное мероприятие" - отец Андрей чуть не заплакал от обиды и бессилия.
- Да ты не бойся, святой отец! - успокоил его усатый, похожий на Чапаева милиционер. - Порядок мы обеспечим и никакого хулиганства не допустим! А если что - и у нас дубинки имеются!..
- А мне этот ваш ход во как нужен! - полоснул себя ребром ладони по горлу голова, должно быть, хорошо знавший о дружбе между губернатором и владыкой.
Почему-то именно об этой странной дружбе вспомнил и отец Андрей, однако вести себя по примеру архиерея или даже патриарха, причащавшего перед телекамерами Черномырдина и Лужкова, не только не имел желания, но считал унизительным для Церкви вообще. Тем не менее, отменить крестный ход, вызвав тем самый негодование у горожан и обиду у доверчивых старушек, он уже не мог, и единственным его оправданием перед Богом и совестью было совершение его как можно более спокойным и соответствующим чину.
После Великого Повечерия и Литургии, состоявшихся впервые с дьяконским сослужением, расхватав хоругви, фонари и иконы, при пении тропарей и каких-то святочных прибауток, огромная толпа ямовцев двинулась, наконец, от храма по ярко освещенной главной улице к реке. Стоял настоящий трескучий крещенский мороз, пальцы священника прилипали к кольцам кадильницы, борода и усы тотчас покрылись инеем и залубенели и, слава Богу, что кто-то догадался накинуть ему на плечи его ветхое пальтишко.
- «По гласу вопиющего в пустыни, уготовайте путь Господен!..» - во всю мощь богатырской груди пел отец Александр, - и зрелище действительно должно было казаться со стороны восхитительным и богоугодным. Но какая-то смутная тревога ни на минуту не оставляла отца Андрея, и ему казалось, что "путь Господен" в эту ночь совершает он сам, и в конце этого пути ждет его что-то страшное, но неотвратимое.
- Господи! Радость-то какая! – то и дело восклицал идущий рядом с ним помощник старосты. - Ведь почитай цельный век Собачий не видывал такого!..
На крутом берегу освещенной яркими кострами Собачки стоял в окружении десятка милиционеров сам голова, и когда крестный ход поравнялся с ним, он остановил его властным жестом и приготовился произнести речь, достав из кармана своей шубы листочек со словами. Но тут поднялся вдруг нарастающий, подобно гулу приближающегося поезда, ропот, захлопали хлопушки в руках мальчишек, взвились в звездное небо две ракеты и началось что-то невообразимое и ни с чем на свете не сравнимое. Откуда-то появилось множество пьяных парней и девушек с надсадно кричащими магнитофонами, забегали между старушками и прочими ямовцами милиционеры, послышались нецензурные, но счастливые вопли, и толпы народа устремились по крутому спуску, кто кубарем, кто по накатанным "горкам" к реке. Каким-то образом скоро очутился там и отец Андрей и оцепенел, увидев стоявшего возле широкой полыньи совершенно голого отца Александра с бутылкой водки у рта.
- Давай, батяня! - крикнул он, - Давай, окунай скорее крест! Освящай купель!..
- «Во Иордане крещающуся тебе, Господи, троическое явися поклонение!..» - завопила под боком у священника обезумевшая от увиденного псаломщица, и отец Александр, забыв о паремиях и ектениях, плюхнулся в ледяную воду.
- Ай да Сашка! Ну, молодец! - кричали со всех сторон, и скоро вслед за дьяконом обнажились и стали прыгать в прорубь еще какие-то парни, которым, выныривающим и бегающим по скользкому снегу, подносились стаканы, закуски и тулупы...
- Радость-то! Радость-то какая!.. Вот она - Святая Русь! - долго еще звучало в ушах отца Андрея, покидающего этот беспредельный шабаш и сознающего себя главным его виновником...
И теперь, уходя по вечерним улицам города все дальше и дальше от "епархии", он переживал, кажется, те же насильно забытые, но освеженные внезапным воспоминанием чувства. Вот только теперь винить себя во всем, происходящем в Церкви, он, как ни пытался, не мог. И слова владыки, сказанные более года назад самовольно явившемуся к нему из Собачьего Яма отцу Андрею и категорически заявившему, что служить в одном храме с безбожным дьяконом не будет, уже не принимались душой его как добрые и мудрые. Тогда он услышал: «Я знаю, отец Андрей, что священнослужитель он никудышный. Но если так судить, то запрещать и извергать из сана мне должно многих, столь же молодых и глупых. А что народ будет думать о нас после этого? И кем станут они - изверженные и запрещенные?.. Нет, мы должны не наказывать, а усердно молиться за них, а время придет – и они образумятся... Так что возвращайся и молись терпеливо, как и Господь нам заповедовал». И хотя отца Андрея так и подмывало сказать, что не только в дьяконстве отца Александра он не видит никакой надобности, считая его хиротонию, как и хиротонии многих ему подобных, каким-то роковым недоразумением, но и в существовании в Собачьем Яме Божьего храма не находит смысла, потому что право на храм нужно заслужить усердным благочестием всех посягнувших на его возрождение, - он этого не сказал. Как никогда так и не обратился к очевидно неверующим своим прихожанам с давно заготовленной проповедью, состоявшей из одних лишь вопросов: "Где вы были, дорогие мои, когда в храме вашем размещали банные скамейки? Какому богу молились все эти годы до разрешения молиться официальному? Что, наконец, навело вас на мысль возродить в поруганных стенах веру, над которой вы продолжаете надругаться путем бесконечных распрей, сплетничанья, осуждения друг друга и всякого нового настоятеля?..» Но вот теперь, когда для него начала приоткрываться тайна исчезновения отца Давида, и было уже ясно, что он для владыки много страшнее всех пьяниц, развратников и святотатцев в рясах вместе взятых, - теперь он уже не смолчал бы и не смолчит, ибо началось для него нечто более мучительное и неотвратимое, чем тот собачинский крестный ход.
Вдруг ему подумалось, что на тот же путь вступила вместе с ним в этот вечер и вся предоставленная в эту ночь самой себе Пойма, погубившая отца Давида, но уже получившая и в глазах владыки, и в глазах Суздаля, и в глазах московского патриарха (может быть, как раз в эту минуту подписывающего указ о лишении ее прозревшего пастыря священного сана) мученический венец от Бога. И хотя он сознавал, что эти мысли есть всего лишь плод его возбужденной событиями минувшего дня фантазии, однако именно они представлялись ему теперь самыми здравыми, а все жители Поймы, включая и Николая Михайловича, и даже Щавелиху, не говоря уж о полюбившихся ему Саше и Лене, - все они виделись отцу Андрею осиянными каким-то тревожным, но и чистым светом.
- Но что же мне-то делать? - воскликнул он, напугав этим восклицанием повстречавшегося ему юношу, должно быть занятого мыслями о предстоящем или минувшем свидании.
Увы, этого-то, самого-то главного для него сейчас он и не знал. Не знал как распорядится в отношение его владыка, не знал с чего начнется для него завтрашний день, не знал где и как искать отца Давида, и даже что сказать ему при встрече, если таковая все же случится, - не знал. Кажется, никогда еще он не был таким растерянным и глупым; во время смертельных, беспросветных запоев и то в мутной голове его все же вызревали какие-то планы, хотя бы их целью являлось обыкновенное похмелье, но тут...
Но тут, подходя к своему дому и по привычке взглянув на окна своей квартиры, он увидел их освещенными. И сразу легко и радостно заколотилось сердце в его усталой груди, сразу исчезли все мучившие его со вчерашнего вечера сомнения и угрызения, сразу как будто само небо просветлело над ним, так что он даже увидел сверкнувшую между низких снеговых туч, хотя всего одну, но яркую и непоколебимую звезду.
к содержанию
ВИДЕНИЯ ЦАРЯ КОНСТАНТИНА
1. Вместо предисловия
Как это произошло, и почему никто из них не воспротивился этому - ни он, ни она не смогли бы теперь объяснить, ибо все еще пребывали в том полубредовом состоянии первых мгновений встречи, когда их истосковавшиеся в разлуке души оказались вдруг так счастливы, что оставили без внимания свои не менее их обрадованные друг другу тела. Света все еще лежала рядом с ним, и все еще он не мог до конца поверить в ее возвращение в его жизнь и как раз в то время, когда жизнь эта стала подобна солнечному затмению, при котором знание о его непродолжительности не избавляет от мистического страха перед внезапной и безвременной тьмой. Тьмою окутало взгляд отца Андрея на себя как священника прозрение ужаса всего происходящего вокруг и внутри его, и хотя он не сомневался, что солнце осталось на месте и непременно откроется ему вновь во всем своем великолепии, - боязнь оказаться помехой для его жизненосных лучей, быть может, уже в эту ночь могла бы свести его с ума. Но вот он увидел Свету, понял, что бессонное одиночество ему не грозит - и тотчас долгожданный душевный мир затеплился в нем, растекаясь по едва не заледенелый жилам. Конечно, за полтора года странствий по приходам случались с ними и более длительные разлуки, однако при столь же радостных и желанных встречах они позволяли себе лишь нежные, похожие на родственные, объятия, и для запретной любви достаточно было подтверждающих ее признаний. И уже не требовалось ни объяснений отсутствия желаний, ни сторожевых усилий их предотвратить. И вот теперь выходило, что все их слова все раскаяния и все надежды на искупление рухнули в одночасье, но ни он, ни она не увидели в том никакого греха.
- Ты знаешь, Андрюша, - призналась девушка, - а я ведь только когда приехала сюда и почувствовала себя такой... свободной, - только тут поняла, что больше всего на свете мне нужен ты.
- Я тоже! - удивленный ее словами, воскликнул отец Андрей. - Как увидел свет в наших окнах, так и забыл обо всем. Словно и не было этих долгих и мрачных месяцев...
Сказав так, он, однако, перекрестился и нахмурился, ощутив в душе своей, наряду со счастьем, и некую тревожную пустоту, как будто выбирающую чем бы себя заполнить. Сначала ему показалось, что выбор перед ним бесконечно богатый, как перед юношей, только что получившим аттестат зрелости, но тут же в памяти снова возникли фигуры, лица и взгляды несчастных пойменцев, и пустота вмиг оказалась заполненной ими.
- И что же мы теперь будем делать? - скорее сам себе, чем Свете, задал он неминуемый вопрос. - Ты сбежала из монастыря, я – из Поймы, и оба мы нарушили волю владыки, точно давно уже состояли заговоре...
- Вместе с отцом Давидом, - нечаянно вырвалось у Светы, и встретившиеся взгляды их будто сцепились с помощью этого имени,
- Расскажи мне о нем, - попросил отец Андрей, поднимаясь с постели и накидывая на голые плечи свой старый домашний халат, помнивший еще и Олю, и бессильную жажду запоев. - Я ведь почти ничего о нем не знаю.
- Ой! Он такой смешной! - оживилась Света, так же выбираясь из-под одеяла. - Какой-то... как ребенок! Слушает, слушает всех - вот так! - Тут она склонила голову на бок, смиренно сложила руки на обнаженной груди и поджала припухшие от поцелуев губки.
«Господи, как она хороша! - подумал со вздохом отец Андрей. Как юна и светла! И это - живое воплощение моего греха?!.»
- Однажды я спросила его... про любовь, - продолжала Света, одеваясь. - Он так засмущался, заволновался, а потом говорит: «Меня нельзя любить, я..." Как же он выразился?.. Ну, вообщем, в том смысле, что он не может делить свои чувства, когда любимой досталась бы только половина. То есть, и Бога любить, и женщину...
- Серьезно? - спросил отец Андрей и задумался, начав ходить по комнате от окна к двери и обратно.
- Мне показалось, Андрюша, что он все-таки по ком-то страдает... Что-то у него было... такое... трагическое...
- Ну, почему раздваиваться? - не слыша ее, произнес он. - Ведь можем же мы любить природу, искусство... Родственников, наконец! Да и Сам Господь завещал, помимо любви к Нему, любить и всякого из ближних своих. Чем же женщина-то хуже?
- Да ты, наверное, не понял, - обеспокоилась Света, прерывая его хождение и нежно беря его ладони своими мягкими и теплыми руками. - Или я непонятно сказала. Он никогда не говорил о женщинах плохо. Наоборот! Вот только Сергию ругал. За то и ругал, что она никого не любит.
- Сергия... - продолжал хмуриться отец Андрей и вдруг решился сообщить о Давиде. – А там ведь... в Пойме случилось что-то страшное после твоего отъезда.
- Страшное?! - удивилась и испугалась девушка.
- А ты думаешь, почему я там оказался?
- Ну... - задумалась она, ища ответа в его глазах. - Наверно, отца Давида в другой приход перевели. Он ведь такие смелые проповеди говорил...
- Он исчез, - прервал ее отец Андрей и сам испугался резкости прозвучавшего свиста.
- Исчез?.. Куда?..
- Исчезают, девочка моя, обычно в никуда, - пояснил он, закрывая ладонью вновь ставшие усталыми глаза и медленно опускаясь на край кровати. - Многие думают, и официальная версия такая, что он просто сбежал. Ограбил церковь, утащил все иконы - и сбежал. Я знаю, что ты не веришь! - упредил он всплеск ее возмущенных рук. - Я тоже не верю. Однако его вот уже месяц не могут найти. Кстати, мне сказали, что ты все знаешь, и что тебя допрашивали в милиции.
- Меня? - удивилась Света, чуть не плача. - Но я же была в монастыре и ничего...
- Успокойся, любимая. Это - все сплетни. И я бы не стал пересказывать их тебе, если бы... Если бы все случившееся там нас совершенно не касалось.
- Понимаешь, отец Давид хотел вместе с пойменскими прихожанами перейти в Суздальскую епархию, к владыке Валентину, - уже спокойно начал рассказывать отец Андрей, зачем-то увлекая Свету на кухню. - Я приблизительно знаю и догадываюсь, что он говорил им... И что переживал. Я сам сейчас, пожалуй, чувствую так же. И, естественно, нашего владыку это взбесило. Похоже, сплетни распустила Сергия и, может быть, даже по просьбе владыки... Но куда же подевался отец-то Давид?! Не испугался же он этой клеветы!
От волнения он кинулся в прихожую, к своему дипломату и... извлек из него вместе с сигаретами переданную ему на автостанции Сашей тетрадь, о платье решив рассказать ей позднее.
- Откуда она у тебя? Я ее уже видела, - прошептала Света.
- Это мне Саша дал. Просил обязательно прочитать...
Тетрадь представляла собой стопку мелко исписанных листов, аккуратно сшитых и помещенных под мягкую коленкоровую обложку. Почерк так же был ровным и старательным, и отец Андрей подумал, что все написанное есть уже не первый, но окончательный вариант какой-то повести или большого рассказа, но, перелистнув несколько страничек, увидел нечто похожее на дневник, имеющий одно общее название.
- "Видения царя Константина", - вслух прочитал он, хотя Света уже заглядывала ему через плечо.
- Он дал эту тетрадь Лене, - вспомнила девушка. - Я тоже хотела почитать...
- Интересно, - задумчиво произнес, тщетно силясь что-то вспомнить, отец Андрей и вдруг воскликнул взволнованно, словно только что сделал великое открытие: - Это же интересно, Света! Это же, может быть, как раз то, что нам сейчас очень нужно!..
- Ну, так и давай будем читать! - обрадовалась Света и даже захлопала в ладоши.
- Но ведь уже поздно, - попытался возразить отец Андрей, хотя сам, отложив тетрадь, уже заполнял водою из-под крана чайник, дождавшись которого, они перебрались в комнату и сели в кресла у журнального столика, подобно студентам застойной поры, читающим в глухую ночь при надежно закрытых дверях и тусклом свете настольной лампы запрещенную рукопись сгинувшего в ГУЛАГе исповедника...
2. Дневник отца Давида
Август 1989 г.
Если лет сто-двести тому назад самыми бездомными, а потому и самыми странствующими людьми в России были нищие, актеры да опальные поэты, то ныне печати сей удостоилось сословие, некогда являвшее образец оседлости и домовитости, - приходские священники. Да-да, те самые "батюшки" (а чаще - "попы"), чей образ до боли знаком всякому советскому человеку из сочинений русских классиков и учебника по истории СССР.
Вот восстает он на фоне обиженной памяти: длинноволосый и добродушный, скорее всего в засаленной на необъятном животе рясе, с заплывшими от сна или пьянства глазами, но с крутым светящиеся лбом и целым выводком разнокалиберных детишек, уютно пахнущих ладаном и тушеным в жаркой русской печи гусем. Восстал, потряс бородой и толстой сумой - и сгинул где-то на широте Соловков, оставив «темную толпу не пробужденного народа» в рассеянном ожидании «золотого лучика свободы». Когда же луч этот действительно попробовал «блеснуть» и «оживить», и «разогнать», и почти прикрытые вновь оказались «рубцы насилий и обид» - обнаружилось, что у помилованного и возвращенного на свое место героя нашего нет ни живота, ни гуся, ни сумы и даже дома - нет.
Нет дома, но зато есть дорога; да что там! - две дороги, ибо не только время, но и пространство чудесным и извращенным каким-то образом треснуло, так что если сидит человек, скажем, в полупустом вагоне пригородного поезда, летящего в провинциальную даль со скоростью сорока километров в час, и праздно глядит через грязное оконное стекло на заснеженную полосу отчуждения, на мохнатой лес за ней и прорезающие его сочную плоть сухие жилы проводов, то, хочет он или нет, - непременно увидит, как рядом с ним крадется, прячась за буграми и домиками низких деревень, еще одна дорога: столбовая и пустынная, однако интригующая надеждой на появление на ней какой-нибудь «птицы-тройки», что, в два прыжка перегнав поезд, умчится за горизонт - и все, будто и не было. И так муторно станет на душе железнодорожного путника, что не будь он священник – ругнулся бы, что есть слов, ахнул о скамью свою неказистую шапчонку и отправился в тамбур курить, в отчаянии размышляя: «Ну, на кой ляд здесь две дороги, если обе никуда не ведут? Почто пассажиру два глаза, когда все окна в вагоне черны? Зачем мне прошлое и будущее, в то время как и о настоящем-то я имею весьма приблизительное представление?..
Однако человек умеет скоро ко всему привыкать, а если он человек русский, то таковое умение его столь совершенно, что даже безнадежнейшей нелепости он всегда отыщет разумное зерно, которого суть: «так Богу угодно». И вот уже душа его воспаряет над пажитями бренного бытия, как-то незаметно прорвав пелены тоски, и уже не только в прошлом, но и в будущем он чувствует себя как дома. К тому же, понятие «дом» с течением жизни разбухает для нас до таких невероятных размеров, что, возникнув там, где мы родились и произнесли первое слово, затем поглотив в себе «дом-школу», «дом-институт», «дом-семью», одолевает просторы страны, земли, вселенной и, наконец, вовсе начинает гудеть от натуги, как набатный колокол: «до – мо – ви - на!». И счастлив человек, вовремя сподобившийся насытиться в жизни этой одним лишь домом - Божиим; однако счастлив он будет во сто крат, если раз и навсегда удовлетворится надежным знанием о том, что хозяином в нем обыкновенному смертному быть более чем неприлично, сколько бы сил и времени ни потратил он на благоустройство его бесчисленных комнат.
Увы, таких блаженных в нынешней Руси немного, - потому наверно и странствуют приходские батюшки по городам и весям родной земли, проклиная судьбу, сделавшую их бездомными бродягами более, чем актеров и поэтов. Едут-едут куда-то, кто в подрясничке и скуфейке, кто в мирском пальтеце со шляпою, а потом, глядь, снова сошлось все в приемной архиерея, лобызаются, поклоны от знакомых старост и прихожан друг другу передают...
Приемная. Невольно возникают в памяти образы всевозможных капитанов копейкиных, щедринских губернаторов или непробиваемых секретарш нового времени... Однако тут все не так, и вряд ли можно сыскать аналогию епархиальной конторе (в просторечии – «епархии») в мирской жизни. И хотя здесь так же занимают очереди спозаранку и подолгу ждут, хотя здесь так же не всегда можно рассчитывать на желаемое разрешение проблемы, хотя и здесь стараются говорить в полголоса и вздрагивают при всяком скрипе двери, - все же место это какое-то особенное и, как сказал однажды один мой знакомый протоиерей, «пикантное».
Впрочем, пробыв там часа два-три, не трудно догадаться, что «пикантность» ему сообщают более сами посетители, нежели развешенные по всем углам образа и запах лампадной копоти. Длинные черные одежды, бороды, кресты и четки. Восковые от недосыпа и недоедания лица монашек. Сухие губы паломниц по святым местам. Решительные и недовольные затянувшимся ожиданием глаза приходских ходоков, исподлобья осматривающих всякого входящего батюшку, поминутно громко вздыхающих и время от времени тяжело встающих и складывающих ладони под благословение некстати узнанного ими лица.
- Где ты сейчас, родимый?
- Там-то, дорогие. А до того был вот там...
- Может, к нам возвернешься?
- Здра-асьте! Вы же сами меня выжили!
- Ну, что старое поминать... Неправы были.
- А нынешний-то ваш что же, плох?
- Лучше и не спрашивай...
Помню, когда сам я впервые пришел сюда - меня более всего поразили не подобные сцены и даже не хмельной дух осуждения, витающий в здешнем воздухе, как над деревенской завалинкой, но какое-то болезненное сострадание архиерейской жизни. Сколько же надо иметь терпения и душевных сил, думал я тогда, чтобы не только с утра до вечера внимательно таких ходоков выслушивать, не только уметь составить по их предвзятым жалобам объективный портрет того или иного прихода, но, свято следуя заповеди кротости, не сметь просто выставить за дверь очередного фискала, одна лишь мысль о возможности существования коего в церковной среде напрочь упраздняет всякую надежду на духовное возрождение русского народа! И сколь стойкую нужно иметь веру, чтобы, управляя десятками разбросанных по закоулкам области приходов, поддерживать в них хотя бы видимость порядка, дабы те, для кого надежда эта - последняя из надежд, а собственная вера зыбка, как луч блуждающего в мутных облаках солнца, не впали в окончательный и уже беспросветный мрак уныния!
В последствии, бывая в "епархии" все чаще и чаще и уже сам встречая в приемной не только знакомых батюшек, но и посланцев когда-то бывших и в моем ведении приходов, мне открылось, что истинного сострадания заслуживает не архиерей и не странствующие священники, и даже не приходские советы с их в общем-то понятной жаждой благополучия при не отстоявшемся источнике веры, но... сама наша идея возрождения.
И тут мимолетный образ двух, к одному месту ведущих, но при этом совершенно несовместимых, дорог находит вдруг реальную опору. Нет, не на сказочной "птице-тройке" - до нее не дали дожить моему домовитому предку - а просто в санях с запряженной наследственной лошадкой ехал он по столбовой, ныне закатанной семью десятками слоев вспученного асфальта. Ехал в город, или в деревню, или на сезонные работы, только никак не в светлое будущее, ибо много имел забот в настоящем, а выраставшие на каждом холме церковные колокольни устремленными в небо крестами указывали на более доступную его пониманию цель. Отчего же мне-то выпало на чудесной, хотя и слегка «дьявольской» машине, какую предок мой даже и вообразить не мог, тащиться именно в светлое, тогда как и поныне на всяком почти холме стоят и, Бог даст, будут стоять надежные указатели?
Но удивляет не разница в способах передвижения, а то, что, в точности не зная, хорош ли мой, я выбираю дедовский. И вот уж выпрыгиваю из вагона на случайной станции, а не найдя на ней ни лошадей, ни смотрителя, тотчас принимаюсь проклинать и уехавший поезд мой, и пресловутую домовитость предка, и того, кто меня в этот сомнительный путь отправил. Здесь кстати было бы вспомнить Евангелие от Матфея и слова Самого Христа о ветхих мехах и молодом вине, если бы... Да, если бы не наша врожденная способность утоление жажды обращать в бессмысленный, как русский бунт, запой.
И вот началось.
Настоятельное «разрешение» религии направило взоры россиян к разрушенному и давно примелькавшемуся так, что не вызывавшему уже никакого сочувствия храму. Эко! - воскликнули мы - как раньше умели строить! Столько лет стоит, столько кирпичей из стен повытаскивали, столько макушек посшибали, а, кажется, ничего ему не сделалось, и если там чуть-чуть подмазать, да здесь подновить, да стекла с замками вставить - будет как новый. Останется только попа нанять - и радуйся душа! И продолжилось. Подмазали, подновили, вставили и даже дом попу откупили. Теперь только бы радоваться, однако душе почему—то грустнее, чем было. Еще стаканчик пропустили, задумались... Вроде бы все как надо: и тепло, и чисто, и доход идет, и батюшка такой, что глаз не отведешь. Вот только говорит все время одно и то же: то о любви к соседу, который для всеобщей радости пальцем о палец не ударил, то о покаянии, тогда как и дураку известно, что даже за один-единственный вложенный в стену храма кирпич Господь простит не только прошлые, но и все будущие грехи...
Недавно, ожидая приема у архиерея и, по своему обыкновению, прислушиваясь к окружающим меня разговорам, я был свидетелем негромкой и спокойной беседы, а точнее - наставления пожилого, должно быть, давно служащего священника молодому, едва усатому отроку, имевшему, однако, иерейский крест на груди.
- Друг мой, - полуприкрыв усталые глаза и поглаживая окольцеванной правой внушительную бороду, говорил «бывалый», - конечно же, выбор твой похвален. Но хорошо ли ты представляешь, что тебя ждет? Думаешь: приехал в приход, начал служить - и благодать в тебе воцарится навеки? А знаешь ли ты, что, приняв сей крест, стал ты обречен на вечные муки? Что ни пастве твоей, ни самому себе и ни Богу, перед которым за всякого прихожанина несешь ответ, не угодишь ты никогда и ни в чем? Говоришь, вера поможет? А я скажу тебе, друг мой, что какая бы ни была она святая, эта вера наша, - коли кнут к ней не приложишь, то и грош ей цена. Потому она у нас, как лошадь: погоняешь - везет, бросил кнут – остановится, а отвернулся, зазевался - так лягнет, что и дух можешь испустить. Вот и думай...
- Да что же тут думать? - простодушно возразил юнец. – Надо будет – возьму и кнут, спуску никому не дам!
- Ну, и поедешь тотчас у владыки другой приход просить! - весело прорицал опытный наставник и зачем-то аккуратно перекрестился.
- Так что же делать-то ? - всерьез обеспокоился его собеседник, даже покраснев от умственной натуги. - Не погонять? Положиться на Бога?
- А вот об этом ты спроси сейчас у владыки, - последовал хотя и хитроватый, но вполне уместный совет.
Однако не молодому священнику, а мне посчастливилось, даже и не спрашивая, получить ответ на этот вопрос от преосвященного.
- Да-да, понимаю, отец Дмитрий, - грустно посочувствовал он мне. - Что ж, придется вас в другой приход перевести. Против рожна нельзя идти, ибо на все воля Божия. Вот только кем вас заменить? Кто там уживется, если вы у них шестым были, тогда как и года не прошло, как храм освятили... Да, приходы растут как грибы - поди отличи сразу, какой добрый будет. Всюду одни только проблемы: средств нет, священников не хватает, десятки составляются из людей бывших до того весьма далекими от Церкви...
- Но ведь это же чепуха какая-то! - не выдержал я. - Церковный совет, ядро общины - и далекие от Бога!
- Конечно, чепуха, - спокойно согласился он и извлек из письменного стола коробочку с валидолом. - Но без них мы бы ничего не смогли сделать. Ни одного храма не открыли бы. Ибо в основном это люди деловые, у которых связи, которые умеют и организовать, и что-то достать, привезти, даже украсть для святого дела!.. Но, я думаю, Бог даст, через три-четыре годика все образуется, и Церковь опять станет нерушимой...
- В чем нерушимой? В чем святость-то этого «дела»? – хотел спросить я его, но промолчал, решив наедине, дома, обдумать все как следует...
И вот теперь я сижу в очередной, временной своей хижине, любезно предоставленной мне очередным далеким от Бога приходским советом далекого от Бога храма в далеком от Бога селе и пишу эти заметки-размышления, которым конца, очевидно, не будет, т.к. все мои вопросы как были, так и останутся риторическими, покуда моей страной правят коммунисты, а православные архиереи лишь мечтают о «нерушимой Церкви», как будто Господь, утверждая ее и говоря о «вратах ада», про коммунистов-то как раз и забыл.
Однако так ли это?.. Вот сейчас перечитал я Евангелие от Матфея и удивился: как же раньше-то словно миновали меня эти слова, хотя перечитывал я их неоднократно? « ...Иисус шел от храма; и приступили ученики Его, чтобы показать Ему здания храма. Иисус же сказал им: видите ли все это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено. Когда же сидел Он на горе Елеонской, то приступили к Нему ученики наедине и спросили: скажи нам, когда это будет? и какой признак Твоего пришествия и кончины века? Иисус сказал им в ответ: берегитесь, чтобы кто не прельстил вас, ибо многие придут под именем Моим, и будут говорить: «я Христос», и многих прельстят. Также услышите о войнах и о военных слухах. Смотрите, не ужасайтесь, ибо надлежит всему тому быть, но это еще не конец: ибо восстанет народ на народ, и царство на царство; и будут глады, моры и землетрясения по местам; все же это - начало болезням. Тогда будут предавать вас на мучения и убивать вас; и вы будете ненавидимы всеми народами за имя Мое; и тогда соблазнятся многие, и друг друга будут предавать, и возненавидят друг друга; и многие лжепророки восстанут, и прельстят многих; и по причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь; претерпевший же до конца спасется. И проповедано будет сие Евангелие Царствия по всей вселенной, во свидетельство всем народам; и тогда придет конец. Итак, когда увидите мерзость запустения, реченную через пророка Даниила, стоящую на святом месте, - читающий да разумеет, - тогда находящиеся в Иудее да бегут в горы; и кто на кровле, тот да не сходит взять что-нибудь из дома своего... Тогда, если кто скажет вам: вот, здесь Христос, или там, - не верьте. Ибо восстанут лжехристы и лжепророки, и дадут великие знамения и чудеса,- чтобы прельстить, если возможно, и избранных...»
И вот открылось мне, что все это уже свершается на земле с невиданной быстротой, и коммунисты - эти «лжехристы», предсказанные Иисусом, и «бесы», увиденные уже Достоевским, являются последним и самым совершенным орудием антихриста. Именно о них говорил Господь, описывая «кончину века»; о них, спровоцировавших все войны в двадцатом столетии, поднявших все народы друг на друга, поощрявших глады и моры и умножающих беззакония. Но главное - продающих на мучения и убивающих истинных исповедников Христовой веры. И если в царствование Сталина убийства эти были откровенны, то ныне эти слуги дьявола предприняли последний атаку, суть которой - в прельщении избранных и проповедании Евангелия Царствия по вселенной, во свидетельство всем народам.
Чем же еще, если не прельщением, можно назвать это приказание коммунистической власти восстанавливать разрушенные коммунистами же православные храмы и создавать на «месте запустения» нечто такое, чего никогда и нигде в мире не было: видимость веры у людей далеких от Бога? Чем еще, если не прельщением, является безумная идея объединения всех религий под крышей Христовой Церкви, тогда как уже в самом Символе Веры, читаемом всяким архиереем, священником и мирянином ежеутренне, говорится лишь об Апостольской Церкви, которая Едина, то есть одна лишь истинная, а значит только посредством ее мы можем общаться с Богом, - мы, приявшие «едино крещение во оставление грехов». Однако, вот даже моя милая мама, не пропускающая ни одной службы в нашей сельской церквушке, сидит перед телевизором и подчиняется бреду Кашпировского, а отец Елевферий не возбраняет ей «заряжать» принесенную из храма святую воду флюидами Чумака, говоря, что он-де делает это тоже образом креста! И владыка еще смеет надеяться на то, что «через три-четыре года Церковь вновь станет нерушимой» и «мерзость запустения» будет изгнана из святого места! Только кто ее изгонит, если даже я, пиша сейчас эти возмущенные строки, завтра приду в храм мой и буду делать вид, что причащаю верующих, которые у меня даже и не нуждаются в кнуте.
В клятвенном обещании, какое подписывает всякий будущий священнослужитель, есть, между прочим, и предупреждение против использования Церкви в личных интересах. Какие это могут быть интересы - представить нетрудно. Сложнее вообразить самого священнослужителя в минуту подписания столь серьезного документа. И уж совершенно невозможно проникнуть в душу человека, решившего, скажем, в неполные двадцать лет принять монашеский постриг и поставить автограф не только под клятвой, но и под «обетом безбрачия». Очевидно, что такой шаг не может быть следствием сиюминутного решения, и тернистый путь от монастырского послушника до иеромонаха, едущего с Указом о назначении настоятелем в свой первый в жизни приход, вызывает, наряду с неким мистическим уважением, еще и мистический ужас, близкий к ощущению, рождаемому лицезрением чуда. Любопытно, невероятно, восхитительно и... чего-то жаль.
Впрочем... не верьте. Монастырское послушание нынче не в моде. Монастырский послушник - это Алеша Карамазов, да и тот, как известно, вынужден был, по совету Федора Михайловича, потрудиться миру: т.е. походить по дорогам российским и даже, может быть, каторги отведать во имя «светлого будущего». Нам же, через это будущее перескочившим, некогда только о своем духовном опыте заботиться - Россию надо обустраивать, и «да простятся нам грехи многие», ибо, как сказано, «кому мало прощается, тот мало любит».
Предшественник мой здесь был иеромонахом. Советским иеромонахом, можно сказать, потому что подписание всевозможных клятв стало для нас делом привычным с детских, с непорочных наших лет и с возрастом приобретшим такой же смысл, как, например, присутствие на открытых партсобраниях. И если он не использовал свой сан в корыстных целях, то не использовал и вообще ни в каких, а просто загулял и, почерпнув из Евангелия всего один лишь опыт – любви Христа к грешникам, устроил в церковном дому для грешков этих притон. И вот к нему начали сходиться все труждающиеся на ниве попрошайничества и обремененные нищетою родителей молодые люди не только нашего села, но и многих близлежащих деревень, и он успокаивал их, крестя и перекрещивая всех без разбору, так что даже сам заведующий местным клубом вынужден был свою культмассовую работу свернуть и сделаться при батюшке виночерпием. К их великой радости, Господь стараниями приходского совета подарил им десять ящиков дефицитного в наше время кагора, который старушки не потрудились спрятать в надежное место. «Ой, отец Дмитрий, - страшно и вспоминать, что тут творилось! - говорил мне, озираясь по сторонам, добрый староста местной общины, бывший некогда простым председателем сельсовета. - Музыка круглые сутки, песни, танцы... А когда крестил он дружков и подружек своих - прямо в храме и начинали "обмывание"!.. И теперече... стыд головушке! - в храм-то наш прямо пальцами тычут и смеются над нами: вертеп, дескать, тут разбойников, а не церковь. За что? Ну, за что же нам так?..»
Возможно, не стоило бы мне писать об этом, если бы не знание того, что монашек сей в епархии не одинок. Тут уж если не заплачешь вместе со своими прихожанами, посещающими службу с оглядкой и как бы стеснением, то неудержимо воскликнешь вслед за жаждущим веры, но обманутым в надеждах человеком: «Господи, за что же нам так?!» И хотя не трудно догадаться - за что, однако и надежда ведь не случайная прихоть. Бесспорно, возрождение духовности нам необходимо, и кому же, как не Церкви, его осуществлять. Между тем народная мудрость гласит, что не только не в свои сани садиться не следует, но и сани эти должны быть подготовлены заранее. Мы же, лишь только прослышали, что дорога стала, - запрыгнули в наши развалившиеся наследственные дроги - и ну стегать лошадку, и ну погонять, думая починку их произвести в пути, как-нибудь походя и как Господь сподобит. И покуда Алеша Карамазов бродит где-то в поисках русской правды - скороспелые юнцы, уставшие от дискотек и амуров, даже и без стука, и без крестного знамения усаживаются на диванах в архиерейских приемных, и через неделю у другую, глядишь, они уже с крестами на грудях и наспех отпущенными бородками возникают в наспех же сколоченных Царских Вратах, благословляя доверчивых обывателей и повторяя хорошо заученные слова о неподсудности человека в рясе.
За что же нам так, Господи, что и винить-то вроде некого? В самом деле, как быть архиерею, когда к нему каждый день идут ходоки: сначала требовать священника в их кое-как восстановленный храм, потом с жалобами на недостойную бороду, если не с самой этой бородой в узелке, оставленной им на память сбежавшим с какой-нибудь сопливой девкой попиком? Что делать и тем из батюшек, которые, имея искреннюю веру, самоотверженно возлагают свою душу пред алтарем, но чьи ежедневные призывы к покаянию, подобно перепревшей соломе из наших дрог, осыпаются далеко позади и как бы в пустоту?
Эх, к зеркалу бы нас всех подтащить - может, и увидели бы мы за нашими спинами нечто далеко не схожее с желанным образом Спасателя, - только не успели мы еще такое зеркало соорудить, недосуг было, а те, кому Спаситель завещал временно роль такового зеркала исполнять, именно зеркальности-то своей и боятся пуще кары Его. Наверное, страх этот и заставляет теперешних русских священников скорее кнут взять в некрепкие руки или с грешниками уединиться от посторонних, ищущих заглянуть им в душу глаз, нежели признать себя густо засиженными мухами, чтобы посвятить затем остаток жизни своей усердному самоотмыванию. Впрочем, нередко и кнут, и грешники объединяются под омофором приходского пастыря так, что и сами пасомые признают за ним право именно на такую питательную монополию. И тогда создаются в отдельных уголках России зеркала с таким удивительным «эффектом зеркальности», одно лишь представление о которых вызывает желание остричь все сущие в земле нашей бороды.
Довелось однажды и мне эффект этот узреть в собственном священническом опыте. Давно уже был я знаком с игуменом Евгением, почитающимся у нас самым умным молитвенником, дружбы с которым добивались многие и в пределы которого наезжали даже столичные искатели веры. Впрочем, что это я пишу о нем в прошедшем времени! - он и по сию пору жив и здоров, и тропа к его спрятанному в глуши лесов и блат на берегу удивительно чистого и глубокого озера заповеднику сменилась новенькой асфальтированной дорогой, по которой идут и едут к новоявленному чудотворцу паломники, как не ходили и не ехали, пожалуй, и в Оптину Пустынь, а по берегам озера раскинулся уже целый город, состоящий из двух турбаз, университетского Дома отдыха и множества строящихся коттеджей. Однако, поскольку я не испытываю желания когда-либо туда наведаться, оставлю для отца Евгения прошедшее время, тем более, что и он уже стал не тот, каким был в начале своей «чудотворческой» деятельности.
Так вот, монах он был колоритный, хотя и не обладал густущей бородищей и богатырским телосложением. Должно быть, колоритность придавало ему общественное мнение, основным выразителем которого была наша областная интеллигенция, влюбленная в Розанова и Флоренского, в астрологию и магию, в Рерихов и Блаватскую, Афанасьева и Кедрова. Вероятно, мои дружественные отношения с последним и полемике с юродивыми метаметафористами типа Леши Парщикова и Саши Еременко, и привлекли внимание ко мне нашего Евгения, добившегося у владыки указа на мое сослужение в его приходе. Признаться, и сам я был искренне таковому указу рад, предвкушая поистине духовную жизнь в поистине прекрасном уголке православной Руси. Представлялась мне этакая античная Академия, где все внеслужебное время проходит в прогулках по прибрежному лесу в окружении учеников и богословских терминов, каких наш добрейший епархиальный секретарь Никифор, поди, и не слыхивал.
Однако я несколько запоздал, ибо к моменту моего приезда отец Евгений уже преодолел влияние всех мировых религий и остановился на теории Звездного метакода Кедрова, впрочем и ее считая всего лишь приложением к собственной концепции православия. Концепция же эта основывалась на "Велесовой Книге», которой многомудрый игумен предлагал заменить весь Ветхий Завет, озлобившись на его «еврейскую сущность».
- Я не могу понять, Дмитрий, - возмущался этот уже потревоженный сединою в бороде и полулысой голове священник, - почему этого не предприняли наши древние святые отцы! Да и Византия оплошала!.. Столько поистине Великих Соборов произошло, и никому в голову не клюнуло разобраться в Истине и освободиться от жидовского влияния!
- Может быть, потому, что и Христос в своих проповедях ссылался на библейских пророков? - предположил я.
- Чушь! - вскричал Евгений. - Никогда Он на них не ссылался! Все эти ссылки сочинили евангелисты, чтобы хоть как-то подольститься к первосвященникам!
- Но ведь и Сын Человеческий был явлен среди евреев, - робко напомнил я.
- Ха-ха! - гомерически рассмеялся чудотворец. - Тут, мой милый тоже есть заковыка! Неужели ты не знаешь, почему Моисей водил свой народ по пустыне?.. Да ведь именно эти сорок лет длилась Троянская война греков с арийцами. И он выжидал пока не падет последний
оплот индоевропейской культуры на Ближнем Востоке. Однако пала Троя, но народ Царства Израильского даже после истребительных войн Иисуса Навина продолжал поклоняться Сварогу и его священному пантеону, а не еврейскому Саваофу. А кто были первые христиане? Да те же рабы-европейцы, дети Галлии, Дакии, Скифии и даже Скандинавии! И Христос - Сварожий Сын - вел их путем мученичества и праведности к утверждению Своей Церкви... Между прочим, древняя Русь сопротивлялась принятию христианства по той же причине: не против Христа и Нового Завета восставали смерды, но против еврейства, на протяжении всей Библии поучающего как царям со смердами управляться...
Надо сказать, дар убеждения отец Евгений имел исключительный, и живя бок о бок с ним три месяца, я, как и множество молодых паломников, раскидывавших палатки прямо в церковной ограде и плативших немалые подати в церковную казну, был буквально пленен его проповедями и, может быть, до сих пор продолжал бы служить его «новому православию», если бы...
Да, скоро по соседству с храмом появилось настоящее капище с идолами Перуна, Даждьбога, Стрибога, Велеса, Хорса и т.д. - вплоть до Лады и матери Сва. И началось в той земле настоящее светопреставление с языческими игрищами, с пылающими кострами, скоморошьими песнями и плясками, с жертвоприношениями ягнят и кур, каким позавидовали бы и приверженцы Яхве. Уже предполагалось оживить таким образом Будду с Кришной и даже богов греческого Олимпа... Но тут моему веселому игумену привиделось, что его зовет куда-то некий чудной старичок, в котором, поразмыслив, он узнал своего прадеда по материнской линии. Не долго думая, он отлучился на неделю с целью посетить во владимирщине места своих предков, и вернулся оттуда с таинственным именем «Тропы» на устах.
- Мы должны жить по законам Тропы! - объявил он ошеломленным таким поворотом пилигримам. - Я узнал, что она еще жива в русской земле. Более того, последние представители ее ожидали меня, чтобы передать мне эти законы перед тем, как спокойно отойти в царство Нави. Сразу предупреждаю: они очень суровы, и кто с ними не согласится - пусть отойдет от меня...
Суровость заключаясь в том, что он, следуя указаниям каких-то "дедов" и "дядек", начал раздавать направо и налево оплеухи всякому нарушившему особые для его прихода правила поведения, названные им «наукой мышления». Конечно, ничего дурного в этих правилах не было, и основывались они на почтительном уважении между «тропистами», умении выслушать друг друга, говорить только умные слова и не увиливать от прямых вопросов. Церковная служба стала вся от начала до конца походить на исповедь и покаяние, и тот, кто отказывался признавать себя дураком, награждался подзатыльником или вовсе изгонялся из храма. Непогрешимым был лишь отец Евгений, который стал называть себя этнопсихологом, не отвергая и прозвища «чудотворец», ибо то, что сотворил он со своими прихожанами, было действительно подобно чуду. Не меньшим чудом было и добровольное подчинение «законам Тропы» всех приезжающих к нему, хотя и уезжающих несогласных тоже находилось немало. Увы, в их числе оказался и я, грешный, назвавший в конце концов это «новое православие» ересью. Да мне и впрямь стало тошно находиться даже в храме отца Евгения, среди людей, изо всех сил старающихся выглядеть не только верующими, но и умными...
Уезжая, я собирался поспорить о целесообразности такового «православия» с владыкой, напомнив ему о проклятии Христовом в адрес «неверного и лукавого рода», но... не сказал. Ибо не имел разрешения на это напоминание, как и на вопрос: "Кому же выгодно, прикрываясь Именем Господним, выбивать из душ доверчивых россиян остатки веры и человечности?» Ибо знал, что сторонников «нового православия» не мало уже и среди правящих наших архиереев.
Октябрь 1989 г.
Нынешняя осень пришла внезапно, как приходит нетерпеливый кредитор, заставая должника в постели, погруженным в мечты о грядущем счастливом дне. И хотя на долю минувшего лета выпало не так уж и много солнца - все же осень. Давно уж пожелтели и опадают листья, стали холодными дожди и ночи, а воздух, подобно студеной прудовой воде, словно пронизан токами близкого оледенения.
Вчера в сумерках до темна просидел но подоконнике в моем пустом, как голова нищего, храме и размышлял о будущем Православия. Поводом послужили слова незнакомого старичка, произнесенные им в битком набитом автобусе, лениво перемещающем нас из города в лесную глушь; слова обычные в какофонии многих и многих слов о непорядке, бедности, плохом урожае и борьбе с пьянством. «И все-таки коммунисты победили!» - с угрюмым отчаянием воскликнул мой старец и, прикрыв глаза иссохшей, почти черной от долгого употребления ладонью, добавил: «Это уж конец света».
Что он имел в виду, какую победу - я не постарался уточнить, но разбуженная случайным замечанием мысль откровенно испугала меня, так как и сам я уже не первый год думал о том же. О том же... Слава Богу, нынче «можно» вспоминать, как ломались «до основания» деревни, родовые ветви, храмы и судьбы людские. Однако главным противником «победителей» очевидно был дух русского народа и основа его - Православная вера. Ужели и здесь победили? И если да, то как, когда начался для нас «конец света»: с 18-го ли года, после ленинских призывов уничтожать священников и проституток, или уже в наши дни, когда страна распадается на усобные области и сумасшедше бросается в неведомые воды рынка, имея маяком лишь конвертируемый червонец и в голодном страхе забывая о том, что «чаяния плотские суть смерть» и только «в духе - жизнь и мир»?..
Так я гадал, а в пустые окна церкви залетали с ветром голуби, ворковали впику моему присутствию и обильно орошали доски сгнившего пола невинным пометом. Порою в храм проникал шальной тополиный листок, удивленно зависал в сыром воздухе, затем падал на стену в объятия облупленных фресок и медленно скользил вниз по начертанным углем рожицам и туалетным изречениям. Я вспомнил дела свои, совершенные мною с момента моего назначения настоятелем этих стен и сводов до часа нынешнего смутно-осеннего одиночества под наблюдением Божиих тварей, которые «не сеют, не жнут, не собирают в житницы...» Сколько исхожено дорог, сколько принесено челобитных и сколько перевидано беспомощно разведенных рук! Бедные колхозы, не могущие помочь ни деньгами, ни делом. Бедный банк, услужливо предлагающий ссуду под грабительские условия. Бедные старушки, едва живущие на свои иронические пенсии и, конечно же, бессильные даже сообща, всем миром, вновь воздвигнуть над округой сверкающий в лучах Господней Славы Животворящий Крест.
На что же я надеялся, так упорно добиваясь Указа в эту глушь, потом - передачи храма верующим и вот - начала отправления в нем богослужений?.. После всего увиденного и пережитого мною во время долгого наемничества на службы в чужие, недобрые по отношению к добру приходы, я нашел-таки достойную ниву для взращивания на ней семян моей собственной скромной веры, и небольшой, но уютный храмик, построенный еще в ХVII веке в честь Преображения Господня, вселил в меня добрую надежду на преображение и этих исконно русских, но ставших теперь убогими земель, и уставшей в своих покинутости и бытовании лишь под крышами ветхих избенок веры, и самого своего душевного мира, постоянно возмущаемого безблагодатностью попыток владыки справиться с «мерзостью запустения» путем наведения в восстановленных храмах лишь внешнего порядка. «Нет, - говорил я будущим моим прихожанам, радостно сошедшихся со всей округи, впервые за семьдесят лет, к разрушенной временем паперти, - мы не будем спешить и тратить силы на возвращение этим стенам их былого величия. Главное для нас сейчас - внутреннее устроение душ наших и бескорыстная служба Господу, хотя бы будет она свершаться нами в тулупах и валенках у сооруженного из старого комода Престола...»
- Так, батюшка! Мы тебя поддержим! - со слезами счастья на глазах восклицали старые и малые, пропахшие навозом и соляркой крестьяне. - Господь нам поможет!..
Да, главным моим упованием был и остается лишь Сам Господь: надежда незыблемая, как и вера, безграничная, как и любовь. Однако... «А что если и Он в моей земле побежден? - вдруг с ужасом подумал я и почувствовал, что начинаю замерзать в этом сумрачном сквозняке. - Что если и Он расстрелян, унижен, выслан за пределы, и Его уже не интересует даже официальное возвращение гражданства? «Ибо годы прошли и столетья, и за горе, за муку, за стыд, - поздно, поздно - никто не ответит, и душа никому не простит...»
Тут, спрыгнув с подоконника на уже невидимый в гнилой темноте пол, я неожиданно вспомнил один свой давний сон, приснившийся мне в юности у костра во дни моих скитаний по лесам и весям северной Руси и ставший сюжетом романа, который я так и не сумел написать, но мучения с которым, в конце концов, привели меня на путь священства. Мне привиделись тогда руины храма, некогда стоявшего на берегу широкой и спокойной реки. Я с несколькими товарищами приехал к этим развалинам, чтобы восстановить из них прежнюю красоту, - и тяжел и долог был наш труд во сне. К тому же, нас постоянно смущало присутствие в реке отражения... не руин - но величественного собора со множеством глав и фантастических рельефов на белокаменных стенах. Но самое удивительное ждало нас впереди, когда, завершив труды и вернув развалинам утраченное великолепие, мы увидели, как на наших глазах рассыпалось в прах отражение в воде.
- Такого не может быть! - вновь вскричал я (как в то утро - по пробуждении), но тут же, вопреки здравому смыслу, понял, что не только не может, но именно так и никак иначе это есть, ибо и люди мы, и руки имеем, и глаза, и сердца, но право наше прикасаться к святыням нужно еще обрести, и одного желания, даже с готовностью подвига и любовью ко всему мирозданью, - увы, недостаточно.
Нет, я не хотел, вторя Томасу Манну, обвинять народ мой в его истории и предполагать, что «путь его был неправеден... в каждой пяди своей, в каждом изломе», - и, стоя в центре темного храма под тем местом в куполе, откуда должно было взирать на меня Всевидящее Око, подумал лишь, что народ составляют отдельные люди, и «каждому из нас (по слову Апостола) дана благодать по мере дара Христова». Всем - по мере, и народам, и их вождям, и их духовникам. «Но если моя собственная "мера" ничтожна, - мучительно думал я, уже выходя из храма в ночь и боясь оглянуться и не увидеть его на фоне дождя и глухого неба,- то что же мне делать? Признать, что темные силы и во мне самом одержали победу, поэтому храму моему никогда уже не знать благодатного Света, ибо никто мне не поможет, «и не надо помогать», - как фатально возгласил когда-то Георгий Иванов? Но Георгий Иванов уехал, отрекся плотью и умер побежденный в дешевой французской богадельни. Мы же - живем. Еще живем, и поруганные храмы наши врезаются нам в глаза и в души всеми лезвиями своих ветхих куполов.
И все же есть, есть надежда. Пусть «меры» наши малы, но если бы мы могли соединить их - быть может, суммы оказалось бы довольно для приготовления целительного лекарства? Вот только... «Церковь есть тело Господне, - писал Апостол, - а Христос глава его». Все мы, чающие сейчас исцеления душ наших верою, являемся частичками этого тела. Но может ли Дух жизни счастливо обитать я теле больном и не покидает ли его, ставшее мертвым? Слава Богу, мы сумели не умереть, однако как же долго мы впитывали в себя бациллы нашей страшной болезни, которой имя - бездуховность! Мы бродили впотьмах, спотыкаясь и едва держась на ногах, но упорно стремясь лишь к внешнему благополучию, и недоумевали: отчего глаза наши не видят и ноги не держат нас? Но вот стали понимать, что нам необходимо обратиться к «врачу», что одним нам с нашим недугом не справиться... Только какой же врач в силах излечить больного, который всячески скрывает свои болячки? Сказано: «Блаженны плачущие, яко тии утешатся». Почему же кающимся нам нет утешения? Или мало таких из нас, кто по-настоящему, зная грехи свои, мешающие ему жить, жаждет избавления от них и верит Всемогущему Исцелителю? Не являемся ли мы капризными детьми, хотящими получить от доброй маменьки такой же кусок лакомства, какой дает она нашему истинно страждущему брату? Кусочек, сладость которого пагубна для «необследованных» нас. Так запойный пьяница, похмеляясь поутру с целью избавления от головной боли, обманывает себя надеждой на целебную силу вина и закручивает новый виток пьянства. Так обжора, думая избавиться от колик, проглатывает губительный для него шмоток сала. И только умирающий от продолжительной болезни не ест и не пьет ничего, зная, что ему уже ничто не поможет и покорно раскаиваясь во всем, украдкой съеденном и выпитом им в жизни. Так не в признании ли себя умирающими наше спасение? Не пора ли нам честно вспомнить, кого и когда мы объели, обделили, лишили пищи, как телесной, так и духовной, либо отравили ее? И не такого ли воспоминания и ждет от нас Господь, чтобы, прияв его, очистить руки наши от грязи и язв и отражения в водах Истины храмов наших сделать во всем соответствующими делам этих рук?..
Так думал я, на ощупь бредя вдоль спящей под дождем деревенской улицы и предчувствуя еще более неясный сегодняшний день. Я знал, что и сегодня меня ждут те же мытарства, но в глубине души наделся уже не только на Бога, но и на очищенных Его заочным прощением человеков. В те минуты я твердо верил, что храм наш не только надо возрождать, но что он непременно будет возрожден. И я осмелился-таки оглянуться, и, пристально вглядевшись в ночь, увидел сначала робкую белизну церковных стен с черными провалами окон, потом - луковичные очертания купола и наконец нерушимую геометрию православного Креста в вышине. Был он еще смутен и черен, еще основание его раскачивалось над землей, не находя прежней или ища новую опору, но уже можно было надеяться, что он ее найдет, и впредь уже Свету в земле русской не будет конца.
«Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей» - поется в знаменитом 50-ом Псалме Давидовом, знакомом мне с ранних лет и пронесенном моей памятью по жизни, подобно крестику, однажды надетому на грешную мою шею. Псалму научила меня прабабушка, давно умершая, но оставившая после себя молитвенный дом в одном из самых безвидных сел на юге Горьковской области, где до сих пор собираются верующие старушки, и молятся, и причитают, отпевая друг дружку, и пекут с песнопениями удивительные по красоте и вкусу пасхальные куличи. Им не повезло: их церковь, как и все другие в округе разрушили, и вправду, до основания, лишив даже надежды на восстановление «а затем». Да они и не думают надеяться, давно уже пребывая душою лишь в прошлом, поминая бывалошнее время, убитого падшим с колокольни крестом попа и прося помилования лишь для себя самих да для детей и внуков, не думая ни о «великом господине и отце нашем», ни «о властях и воинстве». Однажды я попытался воодушевить их идеей постройки в селе нового храма, в котором могли бы молиться не только они, но и все молодые и старые жители многих деревень, разбросанных по безлесым и бескрайним холмам.
- А на што? - последовало строгое мне возражение. – Наша церква, чай, вот здеся - в сердечке. Мы таперя что свечки догорающие, а рабятам хватило бы только сил, коли захотят, воск посля нас согрести.
Признаться, такое объяснение мало удовлетворило меня, но вот не далее, как вчера, пришлось служить мне весьма странную панихиду. Хотя мне и удалось, конечно, с помощью нескольких старушек и деревенских мужиков, навести в храме нашем чистоту, заложить кирпичами лишние двери, загородить пленкой окна, забелить стены и даже установить в алтаре Престол и жертвенник - в антиминсе, без которого невозможно совершать Литургии, владыка нам отказал, заявив, что «в сараях службы не совершают» - и «пачкать святыню» он не позволит. Пришлось пока ограничиться лишь Всенощными да молебнами. И вот прибежала ко мне в обед соседка - казначей наш - и сообщила, что заходили в храм какие-то не знакомые мужчина и женщина («с автобуса») и заказали отпевание, извинившись, что сами присутствовать не имеют возможности.
В церкви на «каноне», сделанном нами просто в ящике с песком, стояла одна-единственная свеча, а в поминальной записочке значилось одно-единственное имя: Ефросинья. Когда она умерла? В каком возрасте? Была ли крещена? - Осталось для меня тайной, и, раздувая кадило, я смог лишь подумать своими развращенными мозгами о «черном человеке», заказавшем реквием Моцарту.
Что греха таить, частые панихиды, поминовения и даже отпевания усопших во гробе давно уже стали для меня делом привычным и не вызывали никаких особых скорбей в душе, разве что грусть вообще о бренности нашего бытия. Но вчера в какой-то момент пения ирмосов мне вдруг стало так жалко эту неведомую Ефросинью, что слезы набегали на глаза. И потом, уже дома, я все не мог забыть о ней и своем одиноком пении перед той неизвестно кем возженной свечой, и все думал: «Уж не знамение ли какое в этом? Может быть, предупреждение, пророчество, символ - на худой конец? Но чего символ? Жизни? Смерти? России?..»
А вечером, сидя у окна в своем неблагоустроенном, необжитом и потому не ласковом ко мне жилище, я был встревожен неким полусном, и привиделось мне, будто в этот дом вернулся вдруг прежний его хозяин. Видимо, явился он издалека или, может быть, из мест «не столь отдаленных» - вид у него был усталый, вел он себя скованно и осторожно, однако взгляд так и сверкал решимостью.
- Кто ты таков? - после продолжительного молчания спросил он меня? - Что тебе нужно в моем доме? Кто тебя здесь поселил?
- Видишь ли, - начал я оправдываться, - моей вины нет ни в чем...
- Понимаю, - ухмыльнулся он. - Не ты меня выселял, не ты лукавил, крича на весь мир, что я сам сбежал, испугавшись расправы за верность этим стенам, возведенным еще моим прадедом, не ты и дух мой вытравливал из них, стараясь угодить незаконным владельцам. 0днако сидишь-то ты на моем стуле, спишь на моей кровати, ешь из моей посуды.
- Извини, - осмелился возразить я ему. - Мне сказали, что все это было куплено у тебя.
- Куплено-то куплено, да только, дорогой мой, не продано...
Декабрь 1989 г.
Странные вещи случаются иногда в моей жизни! Ну, разве мог я предположить, что все мои сомнения минувшей осени, все вопросы и терзания душевные разрешатся таким неожиданным образом? Порой я даже соблазняюсь мыслью о том, что я как-то по-особенному отмечен Богом, сообщившим мне дар пророчества. Грешно думать так, но сколько раз в моей жизни мне снились сны, которые скоро полностью сбывались или были символическими, и в тайне их также угадывалось пророчество! Впрочем... сейчас я вижу, что все они были лишь прелюдией, готовившей душу мою к восприятию поистине чудесных видений, каких удостаиваюсь я теперь, во время случайного, но затянувшегося пребывания в Суздальской земле.
Как я попал сюда, в этот тихий и словно спящий город, в котором дышится так легко и спокойно, будто он и впрямь является обителью наших добрых сновидений? Детских сновидений, при которых, зная себя ребенком, человек между тем на равных беседует с величественными, мудрыми и седовласыми стенами, но не восстает против них, подобно богатырю, встретившему во чистом поле дремлющую голову, а лишь смиренно склоняет свою, как бы вопрошая: куда ведут сходящиеся здесь пути? В Древнюю ли, былинную Русь, где смерть сыскать было также легко, как воскреснуть силою "живой воды" из мертвых? Или к хладным свейским скалам, населенным волоокими красавицами, чьи песни подобны плачу Солвейг, а постели - хранилищам нетленных мощей? Иль в киргиз-кайсацкие степи и далее - за три моря и за три горы, где несметных сокровищ не счесть и не собрать, как бы громко ни звенели твои кандалы?.. Однако я редко и прежде впадал в историческое опьянение и не очень-то верил музейным дамам, пытавшимся мне доказать, что Суздаль неоднократно был осаждаем, разрушаем и сжигаем монголами. Потому не верил, что все эти факты имеют какое-то второстепенное, косвенное значение для понимания истинного духа Святого Города, даже сейчас - в эти напряженные, как перед смертельной битвой с неверными, дни - хранящего мудрое, неколебимое, как Царство Небесное, спокойствие.
А приехал я сюда в начале месяца после очередного своего «пророческого» сна, и можно сказать, что оказался здесь чудом. Чудом - потому что в личной моей жизни вдруг случился странный провал, т.е. я впал вдруг в такую немилость к владыке из-за упорства в осуществлении служб (а значит, и жизни) в моем «непригодном для этого» храме, что преосвященный буквально изгнал меня из него, приказав милиции вернуть ему «мерзость запустения», а меня запретив в священнослужении: «во искупления греха самомнения». Правда, я мог бы отправиться в монастырь, приняв постриг, но я отказался, напомнив, что не могу надолго оставить без поддержки мою бедную маму. Таким образом, он благословил меня... на долгое ожидание, заявив, что «храма для меня в епархии нет», и как бы бросив меня на произвол судьбы. И вот «произвол» этот нежданно выразился в том, что однажды мне приснился странный сон, так что я до сих пор не могу сообразить: сон это был или какой-то великолепный бред? А привиделись мне византийские Царь Константин и мать его - Царица Елена, такими, как изображены они на фресках нашего кафедрального собора. Во сне этом они проходили мимо меня в окружении многочисленного и будто уже где-то виденного мною народа и несли на плечах огромный Крест. Царь обернулся и вдруг сказал мне: «Мы идем, чтобы воздвигнуть его в Суздале. А ты что стоишь?..»
Помню, я вскочил с кровати среди ночи сильно взволнованный и, разбудив маму, поведал ей об этом видении. Мама и посоветовала мне съездить в Суздаль к тетке Марии. «Все равно, говорит, без дела сидишь, а там, может, архимандрит Валентин разрешит тебе послужить с ним». Конечно, тогда я не придал своему сну-видению серьезного значения да скоро и забыл бы о нем, если бы все же сюда не отправился и не узнал, к удивлению моему, что главный действующий храм здесь носит имя - Цареконстантиновский! Но и тогда я еще не мог предчувствовать начала того, что происходит с Россией и Православной верой сейчас. Я думал, что если и искать символический смысл Креста, то не иначе как в политической жизни моей страны. Ибо ее «перестроечная дребедень» становится все более раздражительной. В верхах - одна говорильня; причем, говорить дают всем, и все-все высказываются, только не принимается никаких решений, тогда как жизненный уровень становится все ниже и ниже с каждым днем. Милая улыбка Горбачева надоела уже до отвращения, его игра в демократию не приносит никаких положительных результатов, и кажется, что и гласность, и свобода слова, и публикации романов и статей недавних диссидентов "позволены" лишь затем, чтобы отвлечь народ от насущных жизненных проблем. И пока люди читают Солженицына, пока негодуют по поводу сталинщины, пока присматриваются к разрешенной религии и восстановленным храмам - на шеях их невидимо затягивается, может быть, самая жесткая за всю историю совдепии петля: петля горбачевской улыбки, лживой, злой, коварной и многообещающей, в смысле жертв и крови. Сей новый тиран не пощадит никого: ни левых, ни правых, ни центристов, ни радикалов. Вот уже съедают Ельцина и "инициативную группу" депутатов, не дают говорить Сахарову, разгоняют мирные демонстрации, используя импортные (специально закупленные во множестве на западе!) полицейские дубинки, и вновь генсек говорит о Ленине и его учении как о необходимом в построении новой жизни. И ведь пытаются, опять же отвлечь внимание на какой-то рост преступности, словно прежде ее вовсе и не было. Однако если что-то и растет в гибнущей стране, так это тайные доходы всевозможных мафий и «белые пятна» в умах. Борьба с пьянством, помимо массового унижения стоящего в очередях населения, породила небывалую спекуляцию и самогоноварение, но пьяниц не убавила. Зато увеличился процент рабства в крови народа, и люди часами, днями простаивают в очередях. Да и только ли за спиртным! Есть нечего, магазины пусты даже в Москве, а рыночная продукция по карману лишь тем же мафиози. В части гласности - петля обнаруживает себя наиболее ощутимо. Недавно была встреча Горбачева с главными редакторами центральных изданий, и генсек негодовал в адрес «Аргументов и фактов» и «Известий» - за «смелые публикации». Нет смысла оспаривать эти публикации - важен факт негодования. И еще важно то, что на фоне этой странной борьбы уже не остается места для настоящей литературы, музыки, вообще искусства. Народ отучают от эстетического и насаждают интерес к ширпотребу. Мрак окутывает страну, и скоро грядет беспросветная ночь, в которой воцарится так необходимый и желанный России крест, но крест перевернутый...
Так думал я, подходя к домику моей тетки Марии, проживающей в суздальской Слободе, а когда оглядывался - видел на холмах лежащий, но как будто под самое небо взметнувшийся город, и отчего-то тревожно становилось на душе. Спускаясь от Кресто-Никольского храма по скользкой дороге вниз, я обратил внимание на машину «Скорой помощи» и суетящихся возле нее и на крыльце дома монахов, а когда рассказал об этом тетушке - она даже за сердце схватилась и вся побледнела. «Верно, значит! - воскликнула. - Уезжают батюшки!..» И заторопилась на молебен по случаю «Преполовения Введения во храм Пресвятой Богородицы».
И опять заволновалась душа моя, а в голове возникли гадательные мысли о символизме всего, происходящего со мной. Введение Богородицы во храм, думал я, календарно уже прошло, но во Храм Небесный еще предстоит в следующем августе – после Успения. Не означает ли привидевшийся мне Крест на плечах Равноапостольных Царей византийских, несомый в Суздаль, некое предзнаменование чего-то чрезвычайно важного не только для судьбы этого города, но и для Самих Небес?.. И тут, как бы в подтверждение смутных предчувствий моих, тетка Мария, выслушав мой рассказ о сне, опустилась на колени перед образами и стала слезно благодарить Богородицу за то, что Она, дескать, сподобила ее дожить до счастливых дней.
- Да в чем же счастье-го, теть Мань? - спросил я старушку.
- Не знаю, - ответила она мне. - Но вот сердце у меня так и прыгает, так и веселится, будто я, ровно девка, под венец собираюсь...
Сейчас я пишу эти строки, сидя в теткиной горнице и уже зная, что за "венец" был уготован ей. Бедная моя старушка лежит в двух шагах от меня на кровати, избитая, больная, но - вот оно чудо! - еще более радостная. "Как хорошо, говорит, за веру-то побитой быть. Будто они мне всяким пинком грехи отпускали..."
Впрочем, я много забежал вперед, и поскольку подружки тетки Марии, батюшки суздальские и все те, кто взялся помогать здесь Царям в водружении Креста, получили возможность передохнуть, - возвращусь к подробностям уже минувших, но вовеки незабвенных дней.
Когда 8 декабря (в день моего приезда) мы с тетушкой пришли в собор, где около двух десятков верующих ожидали назначенного на девять утра молебна, - священные стены этого чистого и благородного храма уже как бы вдыхали устами изображенных на них евангельских персонажей новое и пока еще едва уловимое веяние Святого Духа, незримое присутствие Которого особенно угадывалось в лицах изображенных на потрясающей по глубине картине Голгофы Богородицы, Иоанна и Магдалины. Понимание ужаса происходящего, выраженное во взглядах их на распростертого Христа, возвышалось, между тем, неизреченным светом той же внутрисердечной радости, полнившей сердце старой моей тети. Очевидно, то же испытывали и все собравшиеся здесь женщины, взволнованно шепчущие что-то друг другу и удивленные тому, как их шептания таинственным каким-то образом озвучиваются тишиной, выдавая секрет тревожившей их темы: предполагаемого изгнания из города их добрых пастырей. Да-да! Именно и тут, как в теткиной избе, над сожалениями, недоумениями и печальными догадками господствовало предчувствие чего-то сверхобычного, словно и все тут были девками, которым Господь сулил новобрачную долю.
«Всю-то ноченьку у них свет горел, и двери туда-сюда хлопали... Знать, точно переводят батюшку... Да за каку такую провинность, Господи?!. Из свова-то дома! Да для кого же они его отделывали?.. Да нынче по всей стране бардак... Заступница Ефросиния, заступи свово угодника... Отче Евфимие, Царю Константине, молите Бога о нас!..» - Все эти возгласы, воздыхания, моления, достигая моих ушей, тотчас оседали в душе, и отчего-то было так жаль этих незнакомых мне людей, что слезы не сходили с глаз моих.
Но вот кто-то испуганно-радостно воскликнул: «Идут!», и скоро в притвор вошел невысокий круглолицый монах с густой черной бородой, в таких же, как у меня, очках и в стареньком пальтишке, накинутом поверх рясы, а за ним - сам приходской настоятель архимандрит Валентин, от дверей начавший благословлять прихлынувших к нему с тревогою в воспаленных главах прихожан и надолго завязнувший среди них в притворе. «Что случилось, батюшка?.. Говорят, беда у вас?.. Да как же так, родимые?» - слышались растерянные вопросы, но священник, приветливо улыбаясь им, лишь осенял старательно и неторопливо мелким крестным знамением каждого и молчал.
Прежде мне не случалось встречаться с ним, хотя я слышал о нем от тетки Марии в отрочестве моем, запомнив, впрочем, из услышанного лишь удивившую меня тогда историю про упавшую стену в его доме и рухнувший потолок. Удивившую и слегка напугавшую, потому что мы с мамой сами жили в избушке, готовой вот-вот рассыпаться под тяжестью снегов или даже туч. И вот я во все глаза смотрел на суздальского батюшку и... пожалуй, я еще встречал в своей жизни человека, имевшего столь строгие и, в то же время, светлые и добрые черты лица. Он старался быть суровым, хмурил ровные, красиво изогнутые под клобуком брови, поджимал толстые губы, однако, чувствовалось, что эта мимика не соответствует его истинным переживаниям, которые выражались лишь в уголках этих губ, никак не желающих быть скрытыми усами и широкой курчавой с проседью бородой и выдававших едва приметную виноватую улыбку. Такие же скрытые полуулыбки отражались и на лицах вместе с ним вошедших в храм высокого и статного, как великокняжеский дружинник, дьякона Иоанна и худенького, словно молочный ягненочек, иеромонаха Иринарха, с которыми я, найдя их ровесниками, тут же и познакомился. Только в этот час им очевидно было не до меня, да и что мог бы сказать я интересного в то время, как сами они, по примеру своего духовника, хранили беспокойное молчание! Смиренно отойдя в сторонку, я решил просто молиться и ждать - ждать вместе со всеми разрешения все более напрягавшейся тишины.
По правде сказать, я молился отнюдь не об ожидаемом этом разрешении, но именно о сохранении тишины - до конца начавшейся службы, до вечера, до... всегда. Здесь, в этом уютном, добром храме, где по обеим сторонам от амвона покоились в резных, деревянных гробницах святые мощи великих суздальских Угодников и под расписным сводом которого даже в это морозное декабрьское утро слышались мирные воркования голубей; в этом не по-земному чистом и незапятнанном ни дымами заводских труб, ни примитивными атрибутами новостроек, но словно спущенном с Небес и установленном в Начале и до Века городе; в этой просторной земле, подобно прозрачному "окну" болотного озера, выступившей из тени угрюмых залесских чащоб и даже в непогоду слезящей взгляд изобилием света, - здесь, думал я, не может царить что-либо, кроме тишины. Но вспоминание о царском шествии с Крестом невольно рождало образ шумной и недоброжелательной толпы, невидимо преследующих равноапостольных доброхотов тупых, но и по-своему коварных варваров. И как бы горяча ни была моя молитва, как бы ни были чистосердечны мои слезы - Крест уже начинал приближаться, и тишина наконец взорвалась, почти в точности повторив громовое светопреставление Голгофы.
Вдруг с глухим стуком захлопнулись уже раскрытые в души молящихся створки золотокружевных Царских Врат, и скоро из северной дверцы алтаря осторожно вышел, опираясь на плечо тихо плачущего игумена Феодора, бледный и не видящий ничего кругом себя настоятель, невольно запечатлевшись на фоне большой иконы Святых, в суздальской земле просиявших. Поддерживающий его с другой стороны беспомощно испуганный Иоанн знаками призывал прихожан к молчанию... но уже невидимая рать ворвалась в церковные пределы и, по мере продвижения Валентина к выходу, следом за ним торилась дорожка из горьких слез и вздохов. И хотя Феодор, проводив друга до машины, вернулся в алтарь и продолжил молебен - Иоаннова ектения была недостаточно проникновенной, чтобы остановить всхлипывания и откровенные рыдания одиноко стоявших под хорами старых инокинь, а при возглашении здравицы патриарху Пимену и архиепископу Владимирскому Валентину голос его и вовсе сник, словно почувствовав, как к храму подъехал, прикрыв собой следы колес увезшей домой настоятеля машины, епархиальный автобусик, из которого вышли трое чужелицых и чужеглазых мужчин...
Сейчас, восстанавливая в памяти подробности этих благословенных событий, я вдруг понял, что не могу описать никого из посещавших собор в эти дни представителей советской и церковной властей. Почему-то все они видятся мне на одно лицо, и, хорошо запомнив их титулы и имена, я не в силах сообщить им соответственные портреты. Вот спросил у тетки Марии: «Нецветаев - это ведь тот высокий в очках?» - но она сказала, что, наоборот, широкоплечий; однако я сразу и забыл, о ком справлялся. «И не удивительно, потому что сам сатана принимает вид Ангела света» (2 Кор.11-14) - но, в отличие от Ангела, действует под множеством личин, которых суть едина, - добавляю я к предупреждению Апостола, и уже не прошу прощения у Господа, ибо истинный лик этих людей мне уже очевиден.
- Это про него вчера Вера Михайловна сказывала, что всякий вечер в ресторане проводит, - заговорила тетка Мария. - Танцует, говорит, прямо в рясе с бабенками, а как напьется - все кукарекает. «Это их всех владыка Серапион научил... Вот уж ирод-то был, так ирод! Нас, суздальских, поедом ел, кричал, матершинничал... Как приедет, бывало, пьяный и – «Давай, - орет батюшке, - денег из казны, а не то я вам ни свечек, ни ладану не выпишу... А дома, как напивался, все под стол мальчишек алтарных загонял и кукарекать приказывал... Да и этот - Мищук-то - не лучше. Того "петухом", а этого "кукушкой" кличут. Кукушка-то ведь только до Петрова дня кукует, а после ястребом летает, голубей клюет... Вот и все они тепериче ястребами-гречиками оказались...
Эх, милая, милая тетушка! Знала бы она как тотчас же пришлась мне по душе реченная ею поговорка. И вспомнил я, что, будучи в детстве страстным голубятником и неоднократно наблюдая за этими красивыми, тонкими и длинными, как стрелы, гречиками, я почему-то не задумывался над тем, что они ведь - те самые кукушки, голоса которых украшают весенний лес и отсчитывают годы наши жизни. Украшают, опьяняют неприхотливой, но проникновенной мелодичностью, одурманивают наивным суеверием в их чистоту и пророческую мудрость, - а на самом деле, ловко скрывают до времени безжалостную, хищную и кровожадную сущность их обладателей, всегда готовых накинуться исподтишка на доверчивых и беззащитных голубей, занять чужие гнезда, подбросить в чужие стаи своих птенцов... Да, то-то образ подарила мне тетушка! То-то взбеленился бы мой владыка, скажи я ему эту пословицу! А ведь он, пожалуй, мало отличается от своего владимирского собрата, нарушившего мирную тишину молитвенной суздальской земли, не посчитавшегося с мнением ее хранителей, презревшего главную заповедь Божию ради угодничества кесарю.
Господи, как больно и страшно видеть и понимать это! Больно - потому что уже я все увидел, страшно - потому что не известно, что принесет обиженным суздалянам, а с ними и мне - случайному свидетелю их страданий, завтрашний день. Впрочем, просто ли я свидетель и такой ли уж случайный? Да и разве я один тут "видящий и боящийся"? Ведь уже здесь побывало множество газетчиков, а ленинградское телевидение запечатлело налеты кукушек на голубей. Значит, завтрашний день должен стать днем суда над всеми нами, Страшного Суда... Однако страшна пока не вероятность оказаться не достойным Царства Небесного, а возможность остаться слепцом, ведомым слепцами и ведущим слепых...
И вот опять я, грешный, забежал вперед и увлекся собою, в то время как внимание самих Небес в эти дни сосредоточено лишь на происходящем вокруг Цареконстантиновского собора. Приехавшим из Владимира членам епархиального совета надлежало вручить суздальскому настоятелю указ о переводе его вместе с Феодором в фабричный городишко Покров и принять приход Цареконстантиновского храма под новое «окормление». Однако суздаляне тотчас догадались о «вкусе» предложенной им «пищи» и... успели замкнуть железные двери основного храма, встретив нежданных гостей в притворе и начав пытать их, по слову Апостола: «Возлюбленные! не всякому духу верьте, но испытывайте, от Бога ли они...» И хотя приехавшие облачены были в священническую одежду - ответы их полнились презрительным высокомерием, как и подобает «злым делателям», чьи «слова - о храме, а мысли - о земном», тогда как и сквозь закрытые двери проникал из храма, от Престола Господнего и мощей нетленных укрепляющий верующих дух Правды и Любви, которому удивленные епархиальные посланники, в конце концов, могли противопоставить лишь волю своего архиерея. «Мы ни причем: так повелел владыка», - слышалось из их перекошенных гневом уст.
На чем основывалось такое повеление - старушки узнали от самого больного своего архимандрита, которого, подняв с постели, силой вернули в храм. Уступив слезным просьбам любимых чад своих, он, превозмогая сердечную боль, рассказал о происшедшем накануне совете в доме архиерея, на котором в присутствии восьми священников владыка обвинил его в отказе писать отчеты о встречах с иностранными туристами.
- Но ведь я по его же указанию не принимал группы по линии патриархии, - тихо говорил Валентин, сидя на лавочке у окна притвора. – О друзьях же моих из Германии разве должен я кому-то отчитываться? "У вас не должно быть друзей капиталистов! - сказал владыка. - И писать мы обязаны о всех..." Когда же я осмелился возразить, что я священник, а не доносчик, - он объявил, что мы не сработаемся и вслед мне послал телеграмму... об освобождении от занимаемой должности...
Услышав эти слова, я не поверил ушам своим, хотя совсем недавно уже пережил такие же чувства, когда, уходя "за штат" от своего владыки, думал о том, что "освобождением от должности" меня он обидел прежде всего несчастных моих прихожан, не посчитавшись с устремлением их душ к вере, с обретенной радостью в молитвах, пусть храм наш был холоден и безвиден. Но мой храм находился в глуши, куда не то что иностранцы, но и проезжающие мимо по шоссе на автобусах и в автомобилях россияне заглядывали, остановившись разве что "по нужде". Но вот тактика подчинения одна та же и чаяния верующих вообще не заслуживают внимания...
- Что делать, дорогие мои, - поднявшись с помощью Феодора и прижав руки к висевшему на груди кресту, вздохнул Валентин. - Я монах и должен со смирением подчиниться моему епископу... Вот ваш новый настоятель, и вы должны так же смиренно принять его. Батюшка он хороший - кто был во Владимире, знают...
Увы, должно быть, и тот, кто там не был, знали о владимирском батюшке все. Как знают в народе все о каждом священнике в других приходах и епархиях наших. Как знают всю правду о личной жизни всех своих, великих и малых, вождей. Удивительно, как сами-то вожди, епископы и священники не понимают этого и, не имея страха Божьего в душе, не имеют и стыда перед паствой своею! А не имея стыда и страха, разве можно утверждать, что ты имеешь веру? Не имеющие же веры не имеют не то что права на пастырство, но - даже на присутствие в храме... Вряд ли суздальские миряне, запирая двери перед представителями владыки, делали такие логические заключения, - стало быть, поступками их руководила, действительно, Божья воля. Ведь вот уже прошло с начала их противостояния две недели, и в храм не ступила ничья безбожная нога.
В тот день тетка Мария пришла домой поздно вечером и, прервав мою Полунощницу, рассказала, как приходской совет принимал дела у отца Валентина, как решено было всем миром опечатать основной храм, а службу вести в притворе, как ходили они по домам суздалян, собирая подписи для письма владыке, а на паперти повесили объявление: "Храм закрыт по решению двадцатки до восстановления архимандрита Валентина в должности настоятеля".
- Пусть-ко попробуют теперь потягаться с нами, - ворчала усталая и голодная моя тетушка. - Хватит уж! Натерпелись от них... Насмотрелись на их безобразия. Ишь чего выдумали: батюшек наших родненьких у нас отбирать! Да если бы не они - в Суздале до сих пор ни единой церковки не открыли бы. Ты бы видел, Митя, что тут до приезда Валентина было! Все храмы наши православные в развалинах стояли, никакой общины и не думалось - одне матушки-исповедницы, монахини терпеливицы и молились-то... И то, как уж они уцелели?.. Приезжали, правда, из Владимира какие-то: поводят носами, помашут кадилами в праздник какой - и поминай как звали. Что говорить! И святых-то наших угодников, Ефросинию с Евфимием, никто не поминал даже в музее. Лежали их косточки бедные в ящиках, в пыли да помете мышином, и никому-то до них дела не было, пока батюшка их не вызволил из рук нечестивцев... То-то и есть, что нечестивцы все там - в епархии-то. Да и везде, знать, так... Ты вот послужил и повидал больше мово. Хорошим батюшкам нигде житья не дают, а как против них станут - так жди расправы какой. Совсем ведь недавно, кажись, в Ильинском-то батюшку Арсения выгоняли. Не слыхал?.. Говорят, сам владыка с уполномоченным Шибаевым да успенским настоятелем Александром прикатили. А прихожане-то тоже... так же вот церкву закрыли, чтобы их не пущать, так оне стали ломать дверь-то. Владыка и приказал...
- А за что выгнали настоятеля? - удивился я, не припоминая ничего подобного в нашей епархии.
- Хотели завербовать в агенты, да он отказался. Только ведь, органы-то знаешь как! Им не удалось - они владыке пожаловались. И как уж там чего, но сорвали с него и монашеское-то одеяние прямо на совете. Дескать Синод в Москве лишил и сана, и монашества... Теперь, вишь, к нам подобрались, ироды! Шестнадцать лет жили-радовались, молились тихо-мирно... Со всей, чай, страны приезжали к нам детей крестить да венчаться, и никому мы не мешали. А я так думаю, что его давно бы уж от нас забрали, да все ждали, когда он храм Царев, да Скорбященскую церкву, да дом свой отделает: чтобы, значит, на готовенькое поспеть...
- Ну, уж нынче они у нас поспеют! - закончила она и вдруг прибавила, с сожалением взглянув на меня: - А ты бы, Митя, не ходил завтра... а пуще в воскресенье - когда владыка Мищук приедет - со мной. То и вовсе тебя твой владыка выгонит. Умные люди сказывают: милиции много понаедет...
Однако следующий день прошел довольно спокойно, хотя после отслуженной отцом Иринархом и дьяконом Иоанном прямо в притворе обедницы и Акафиста Суздальским Святым, вчерашний автобус вновь оказался у церковной ограды.
Трудно описать чувства, волновавшие меня во время обращения молившихся к своим заступникам, чьи священные мощи, обретенные стараниями архимандрита Валентина, покоились по ту сторону запертых дверей... Кажется, слезы всех, стоявших на коленях и в притворе, и на паперти, и даже на холодном снегу в ограде, источались из глаз самих Евфимия и Ефросиньи, епископов Феодора и Иоанна... Вот тут-то и вспомнил я о своей необычной панихиде в бедном храме моем! Кто? Почему? Зачем заказал мне ее минувшей зимой?.. Все внутри меня содрогнулось, лишь только я подумал, что возглашаемое тогда имя усопшей как бы предрекло необходимость призывания в скором времена помощи ее Святой и всех Святых, в земле Российской просиявших - ибо уже близилось время этой последней битвы за спасение Православия от дьявольских пут. Но страшно мне сделалось от сознания, что проталкивавшиеся в притвор суздальского храма священники (!) и есть главные слуги его, а сам он восседает у патриаршего престола, нашептывая и святейшему, и Синоду и архиереям свои нечестивые указания…
- «Во дни испытаний и скорбей...» - читал худенький, с лицом истинного суздалянина («суздальский-то лик»!) отец Иринарх, и я так остро ощутил это начало, что готов был уже преградить дорогу самоуверенным наглецам, расталкивающим локтями старушек, но тетушка удержала меня и сама выступила противу них.
- Нам нужен владыка, а не вы! - твердо заявила она. - Прочитал ли он наше письмо?
- Владыки во Владимире нет... Я не знаю, где он, - ответил «новый настоятель», слегка испуганный плотно сошедшимися круг него женщинами с воодушевленными Акафистом лицами, на которых еще не просохли молитвенные слезы.
- Как можно выгонять больного человека в такой мороз на приход, где даже дома для священника нет? - заволновались они. – Опять, значит, им жить в развалинах и восстанавливать для вас рухнувший храм?
- Даже до лета не могли подождать!
- Отец Димитрий, вы же христианин... Сам бы ехал - вон какой здоровый, и детей много взрослых - помогут!
- Или хочется в Суздаль? Так вон - у нас больше тридцати храмов пустуют!
- Вы ведь знали, что батюшка наш болеет с пятого числа! Как же место больного-то занимать?
- Чем он заслужил такое обращение?..
Выкрикам женщин не виделось конца, и тут широкоплечий протоиерей решил «обрадовать» их напоминанием о том, что... Покров находится ближе к Москве, что для Валентина означает повышение!
- Будет там цветочки сажать спокойненько! - ехидно улыбнулся он и даже перебрал пальцами, как бы посевая семена.
- Да, у нас здесь в ограде много цветов! И что же? Что вы хотите этим сказать? - возмутились вдруг все сразу.
- Наверно, что мы дураки блаженные! Или что батюшка наш о красоте святого места заботится! А может быть вера наша ему не по нраву?!.
И с этого момента решимость их защищать настоятеля уже не могло поколебать ничто: ни грозный вид похожего на Малюту Скуратова рыжебородого протоиерея Сергия, ни угрожающие требования приехавших «добром» отдать им ключи, ни приезд во время всенощного бдения того же «Малюты» с тремя мордоворотами, так однако и не вышедшими из машины.
Сейчас я думаю: а причем здесь «цветочки»? Каким образом явило здесь одно лишь слово пресловутое могущество русского языка, после чего всем вдруг стало ясно, что перед ними чужие люди, доверительный разговор с которыми невозможен, откровенность невозможна, но есть лишь один путь - простодушного лукавства? Думаю, лукавству этому позавидовал бы даже и скомороший игумен Евгений, тщательно обучающий дурачеству своих «троповых» прихожан. Так, после «цветочков» отец Дмитрий возжелал встречи с приходским казначеем, крича, что ее требует новый настоятель. Когда же женщина явилась перед ним - он запросил ключи и печати у нее.
- Нету у меня никаких ключей, - был спокойный ему ответ. - Всеми делами ведает церковный совет.
- Где церковный совет?! - грозно рявкнул он в народ.
- Вот мы - все здесь, -ответили ему собравшиеся в притворе.
- Так дайте ключи!
- Ключи - у совета!..
Вечером собравшиеся к чаю у тетки подруги ее долго смеялись, вспоминая эту игру, и в смехе их уловил я уверенность не только в их правоте, но и в скорой полной победе над пока еще неведомыми силами зла...
Конечно же, на следующее утро владыка к ним не приехал, хотя на встречу с ним собрался едва ли ни весь город вместе с приезжими из окрестных сел и деревень. И вот после обедницы и Акафиста, после тщетных звонков во Владимирскую епархию - было решено предпринять Крестный ход вокруг храма с пением тропарей Суздальским Святым и тревожными плакатами-обращениями к архиепископу, Синоду и всем православным людям страны. Однако город в то воскресное утро был странно безлюден. Не бродили по нему туристские группы, не видно было автобусов с иностранцами, а возле церковной ограды возникли вдруг все главные правители города и области с уполномоченным по делам религий во главе и сотрудниками РОВД - для охраны. Скоро стало известно, что центр Суздаля перекрыт нарядами конной и автомобильной милиции, а экскурсии для иностранцев задержали под предлогом пропажи в гостинице какого-то шарфа.
"Неужели появятся и дубинки?" - с тревогою думал я, но вспомнил свой вещий сон - и увидел, что Крестный наш ход возглавляют подоспевшие в Суздаль Константинопольские Цари, сообщив ему силу своего Креста, на который не посмел бы замахнуться и сам антихрист. И явление их было так очевидно, что пока обходили мы трижды вокруг храмов - точно страхом сковало смотревших на нас представителей власти, недвижно стоявших в трескучий мороз в ботиночках и пальтецах. Должно быть, мороза испугались и владыка, и «новые настоятели» Цареконстантиновского храма, ибо никто из них в тот день в Суздале не появился, властям же удалось организовать лишь митинг у церковной паперти с принятыми в таких случаях уговорами, ответами на вопросы и лживыми обещаниями. Однако неподкупный русский мороз скоро сделал свое дело, и суздаляне остались одни в сохраненном храме своем... А Крестный ход стал совершаться здесь ежедневно утром и вечером, и неизвестно когда настанет час долгожданного водружения Креста. Или я что-то просмотрел, и он уже установлен?..
Не приехал владыка и в следующее воскресенье, так что вчера - в день Святителя Николая - суздаляне вынуждены были сами навестить его во Владимире. Я же все эти дни бродил по городу, удивляясь внезапной оттепели, придавшей ему весенней свежести, а жителям его - трепетного знания о том, что сама природа изменила свои законы. Поговаривали даже, что зимы здесь уже не будет, и только мы с тетушкой знали, что явилось причиной тепла. Удивительно, но ей было явлено то же видение!
- Видела! Видела, Митя, и я его! - сообщила она однажды, придя домой после Всенощной и Крестного хода - Вера Михайловна шла с иконой Богородицы - вдруг поскользнулась - я смотрю: а царь-то руку ей подает! Я так и оторопела! И кто это выдумал, что Господь оставил рассейскую землю? Во все-то время, как храм наш открылся, то одной, то другой бабенке приходились такие виденья, и это ведь не нэло бесовское, а воистину знамения Небесные!
И как счастлив я был в эти дни, мня себя то иноком древнерусским, пришедшим в княжеский кремль и задумавшийся на валу по-над речкой, с которого так хорошо видны все суздальские купола, то стрельцом, доставившим в Свято-Покровский монастырь красавицу Соломонию на пожизненное заточение и возрыдавшим о горькой участи многих и многих узниц этой печальной обители, то даже ратником в дружине Василия Темного, пораженным ордынской стрелой под краснокаменной стеною Спасо-Евфимия... Смотрел я, думал, молился и плакал - особенно когда прочитал в принесенной теткой как-то вечером тетради о предсказании некоего старца Меркулия. Тетрадь эта хранилась в семье местных верующих, принадлежавших к тем, кто никогда не признавал Московскую патриархию и относился к Катакомбной Церкви. В ней, среди многих записей гонимых коммунистами исповедников, среди воззваний Святого Патриарха Тихона и епископа Василия Суздальского оказалось и это предсказание, которое я не поленюсь переписать. Озаглавлена эта запись попросту: «Рассказ Ивана Семеновича».
«Когда я был в ссылке, - пишет неведомый автор, - и со мною были два старца Меркулий и Захарий очень высокой и святой жизни, один из них носил красную шапочку подпоясан красным кушаком и в простых рукавицах, это говорит благословение одного старца. Как мне приходилось наблюдать, когда все ложились спать он босой выходил на мороз и стоял на коленях на снегу и молился Богу, и все удивлялись как он терпит, и посмотрят у него ноги, а они теплые. И они много предсказывали. Меркулий предсказав день своей кончины, просил меня, чтобы я разрешил его грехи в его покаянии, но я говорю ведь я не священник, а он говорит что, скоро будешь священник. А когда узнал, что я от Суздаля и предсказал что, в Суздале будет великое чудо и он сказал, что из земли выйдет золотая церковь с оградой и со всем причетом и из-за границы говорил поедут смотреть на чудо и большие будут привозить дары золото и прочее. Я спросил, доживу ли я до этого чуда, он сказал доживешь. Он много предсказывал о последнем времени и много сбывается».
Мне не стоило труда догадаться, какую «золотую церковь» имел в виду давно умерший в проклятом ГУЛАГе старец, но не это главное: вдруг сильным жаром объяло меня, и я словно увидел Земли нашу из космоса, распростертой в виде географической карты. Но это была не просто географическая карта, а карта, изображающая одновременно и современный религиозный мир, и всю историю человеческую от сотворения мира. Каким-то странным образом выделялся на ней Суздаль, в котором и стояла эта «золотая церковь». На стены города лезли со всех сторон бесчисленные орды всякой нечисти, а в церкви светилось что-то, похожее на Голгофу в минуту распятия Господа нашего. И сразу все происходящее в стране и мире, все заботы суетливого человечества, все политические и экономические проблемы и даже собственные мои невзгоды, - все представилось мне глупой суетой в сравнении со счастьем быть сейчас здесь, дышать здесь и внимать пока еще живым голосам окружающих меня людей, так же, может быть, понявших, что не просто батюшек своих они защищают, но утверждают данный им Небесами последний накануне Страшного Суда Животворящий Крест. Однако вскоре благостная картина в моем видении стала изменяться, и я не сразу заметил, что ее покрыло облако, постепенно заслонившее собою всю Землю, так что помутнела и потемнела и вся ее история, и география, и религиозный мир. При этом мне как будто померещилось, что это облако поднялось из самого же Суздаля, и понял я, что таким образом бесы искушают еще не опытного в их различении меня...
Кто хоть однажды бывал во Владимире – знает, что главной его примечательностью являются Золотые ворота; въезжающих же в город по железной дороге со стороны Москвы неизменно приветствует самый древний и величественный его храм - пятикупольный златоглавый Успенский собор, построенный в княжение Андрея Боголюбского и всем своим видом выражающий стремление в соперничеству со всеми главными соборами Древней Руси. Может быть, поэтому мне всегда был милее Дмитриевский, притягивающий меня своей величественной скромностью, если можно так выразиться, созерцать которую я могу часами, уходя и вновь возвращаясь к поднебесным стенам.
Увы, в этот раз пообщаться душою с Дмитриевским собором мне не удалось, ибо, приехав на автобусе с суздальскими прихожанами, я сразу оказался в плену у кафедральных стен. В них заканчивалась Литургия, свершаемая по случаю праздника самим архиепископом Валентином, и мы стали ждать ее окончания, чтобы наконец-то поговорить с владыкой.
Да. Ничего не скажешь - служба была великолепной! Но вот во время водосвятного молебна архиерей начал читать Евангелие от Иоанна, и не только меня поразили услышанные слова.
- «Входящий дверью есть пастырь овцам, - слышали мы. – Ему придверник отворяет, и овцы слушаются голоса его, и он зовет своих овец по имени и выводит их. И когда выведет своих овец, идет перед ними; а овцы за ним идут, потому что знают голос его. За чужим же не идут, но бегут от него, потому что не знают чужаго голоса...»
- А мы ведь тоже не знаем его голос, - перешепнулись наши женщины. - Он и был-то у нас всего три раза - как тут узнаешь!
- «...Аз есмь дверь: кто войдет Мною спасется, и войдет и выйдет, и пажить найдет. Вор приходит только для того, чтобы украсть, убить и погубить; Я пришел для того, чтобы имели жизнь и имели с исбытком. Аз есмь пастырь добрый: пастырь добрый полагает жизнь свою за овец. А наемник, не пастырь, которому овцы не свои, видит приходящего волка, и оставляет овец, и бежит; и волк расхищает овец и разгоняет их. А наемник бежит, потому что наемник, и не радит об овцах»...
И снова случилось на глазах моих чудо! Ибо через несколько минут читавший эти строки действительно позорно сбежал на виду у многих верующих и праздных горожан. Сбежал, как минувшим днем прятался от приезжавших суздалян, так что его не смогли отыскать, хотя, по словам соседей, он из дома не выходил. Возможно, за эту «игру в прятки» и наказал его Святитель Николай в день своего праздника позором, вряд ли когда-нибудь постигавшим архипастырей Русской Церкви даже и в самые смутные для нее времена. Разве только Исидор, самолично подписавший унию с латынцами испытал подобное поругание...
Между тем оставшиеся в ожидании выхода владыки из храма у автобуса и на паперти суздаляне были атакованы провокаторами, хотевшими, но не сумевшими устроить с женщинами вульгарную драку, милицейскими в штатском, придравшимися к лежавшим на снегу плакатам и служащими в соборе монахинями, уборщицами и сторожами, поливавшими их матерной бранью, полной злобных угроз и издевательств. И только пение тропарей Николаю и Суздальским святым отвратило нечестивцев от стойких наших бабулек.
Кто подсказал им запеть дружным хором в окружении врагов, посредине чуждо настроенного к ним города? Не память ли о многих и многих мучениках за христову веру, вот так же - с молитвами - принимавшими смерть от рук их безбожных гонителей? Или же и здесь не обошлось без Царей и помощи всего сонма Святых?.. Впрочем, не пора ли мне перестать удивляться, будто и сам я безбожник. Сказано ведь: «Уверовавший в Меня спасется...», и чем же еще, как не помощью Божией и светлого воинства Его, «ибо нет другого имени под небом, данного человекам, которым надлежало бы спастись». К священникам же владимирским теперь я без сомнения отнесу слова Христовы: «Не всякий говорящий Мне: Господи, Господи! войдет в Царство Небесное», ибо «и бесы веруют и трепещут».
...И вот медленно продвигавшийся по храму в окружении многочисленной свиты священников и дьяконов архиерей показался в дверях пред лицом полусотни окруживших паперть суздалян. Едва и перед казнью может человек иметь столь бледное лицо с глазами, полными... не страха, но ужаса, словно они уже заглядывали в беспросветные бездны ада. Окружавшие владыку дьяконы и мальчики попытались оттеснить народ, и сей новый Иуда в епископской мантии вдруг тихо и смутно изрек:
- Я ничего не решаю... Ваше дело разбирается в Москве...
- Владыка! Выслушайте нас!.. Владыка, миленький, подождите!..- восклицали наивные суздаляне, опускаясь на колени прямо в лужах... Молодая псаломщица попыталась зачитать мучительно составленное в Суздале письмо, но преосвященный даже не взглянул на нее, тогда как иподьяконы уже выворачивали ей руки и рвали куртку. И уже нападению их подверглись все близстоящие и столпившиеся возле архиерейской машины.
- Владыка! Что ж вы делаете?! - пронесся испуганный вопль женщины с ребенком на руках. - Вы же раздавите нас!..
Но владыка уже бежал, проскользнув между автомобилем и стеной собора, ловко перепрыгнув через грязную урну, подхватив полы рясы и увлекая за собой настоятеля храма отца Александра.
- Владыка, поговорите с нами!.. Владыка, мы же только поговорить! - неслось ему вслед,
- Но где же он? Где? - испуганно метались дьяконы и священники, а стоявшему в сторонке мне, едва ли не сбитому с ног беглецами вдруг врезалось в уши злобно-рычащее слово «Чернь!», изверженное устами архиерея.
К сожалению, увлеченный зрелищем водружения владыки на заднем сиденье остановленного им отчаянным взмахом руки такси, я не оказался рядом с моей тетушкой, падшей на земь и пинаемой, раздираемой, кусаемой соборными монахинями, которых уже оттаскивали милиционеры...
Состоялся и во Владимире Крестный ход, но там закрытыми в храме сидели его священники - и плакал собор, орошая слезами шествующих вкруг него суздалян...
Апрель 1991 г.
Увы, мне, ничтожному и недостойному! Уезжая более года назад из Суздаля, я думал лишь о том, как стыдно после всего увиденного оставаться священником Московской патриархии, знать себя принадлежащим к организации, именующейся Церковью, а на деле состоящей из человеконенавистников и волков в овечьей шкуре. И вот - бес попутал меня, соблазнил, унизил и развратил!..
Уехал я домой после Рождества, усердно завершив самый, может быть, легкий для меня пост, ибо укреплению в нем постоянно способствовали моления в храме Скорбященской Божьей Матери (что в одной ограде с Цареконстантиновским собором), ежедневные – в течение месяца Крестные ходы и ожидание свершения великих предзнаменований. В это время суздальские прихожане были заняты писанием бесконечных просьб и жалоб в адрес Синода, патриарха, Горбачева и председателя Совета по делам религии СССР. Но все они оседали в кабинетах Владимирского облисполкома. Тогда несколько женщин поехали в Москву, послав-таки телеграммы оттуда. Сам же владыка так и пропал без вести (по слухам, отбыл в столицу), между тем, как весть о владимирском "сражении" разносилась по всей России. Однако молчала и Московская патриархия, а делегатам от Суздаля было отказано в приеме и в Синде, и в Совете по религиозным делам... И еще три месяца обивали суздаляне пороги Епархиального Управления, патриархии и прочих госучреждений. Восемь часов простояли более двадцати старушек на морозе у запертых для них дверей Синода в Москве, дожидаясь окончания заседания. Наивные, они думали, что пришли к матери-Церкви, которая, увы, даже погреться их не пустила. Напротив, из уст вахтеров то и дело вырывались досадные фразы: «Эх, водометами бы вас разогнать!»
Тогда-то - во время состоявшегося-таки разговора с представителем Синода архиепископом Зарайским (ныне уже Алма-Атинским) Алексием - они и услышали слова отречения. «Если не примете назначенных к вам монахов из Троице-Сергиевой Лавры - становитесь кем хотите: хоть беспоповцами, хоть тихоновцами. Русской Православной Церкви вы не нужны..."
- Хорошо, тогда мы обратимся к Русской Православной Церкви Заграницей! - был решительный ответ полузамерзших суздалян, слыхавших об устроении в нашей стране зарубежных приходов.
И вот прошло чуть более года, и сегодня я узнал, что Архиерейский Синод Русской Православной Зарубежной Церкви хиротонисал архимандрита Валентина (Русанцова) во епископа Суздальского и Владимирского, назначив его Управляющим всеми приходами Российской Православной Свободной Церкви на территории СНГ. Тетушка Мария писала мне, что долгий Крестный ход разрешился принятием их под юрисдикцию Зарубежного Синода, и последней надеждой патриархии было уговорить Валентина письменно отречься от своих «хулиганов»-прихожан.
«Он не бросил нас, хотя и просил все время смириться, - писала она. - Не стал Иудой, несмотря на лестные посулы, и вернулся от них еще более добрым и чистым. И теперь уж мы не одни...»
Да, теперь, я знал, Свободная Суздальская Церковь объединяет около полусотни покинувших Московскую патриархию приходов. Я же... Я, бывший непосредственным участником этого Крестного хода, призванный к таковому участию самими силами Небесными, оказался тем самым Иудой. И как бы я ни оправдывался тем, что нынешнее мое настоятельство в родном селе (после смерти отца Еливферия) необходимо моим дорогим землякам, среди которых - милая моя мама, - мне нет оправдания. Ибо я, зная всю правду о нечестивых деяниях «советской Церкви», о патриархе, архиереях и священниках ее, остаюсь ей верным слугой, получая за это покой, содержание и любовь обманутого ею (и мной тоже!) народа.
Правда, несколько успокаивает идея поступления в Духовную Академию, к чему я сейчас упорно готовлюсь, обложившись учебниками и книгами на английском языке. Мне кажется, прежде чем перейти к Валентину, я должен стать много грамотным священником; ну не проситься же для этого в Нью-Йорк! Нет, я не сдамся! Я вырву эту грамотность для себя у патриархии, которой отдал уже пять лет добросовестной службы, и явлюсь в Суздаль не с пустыми руками и головой!..
Октябрь 1991 г.
Добрая тетушка прислала мне вместе с сообщением о ее монашеском постриге целую посылку с газетами и журналами, в которых рассказывается о жизни в приходах РПСЦ и приводятся обращения Владыки Валентина. Вот лишь некоторые из них:
ЕПАРХИАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ
В Суздаль прибывает немало паломников и богомольцев со всей России. В лоно РПСЦ принята община бывших катакомбных христиан во главе с монахиней Серафимой, прошедшей через смертный приговор за исповедание истинной Православной веры и отказ от декларации митрополита Сергия (впоследствии смертный приговор был заменен длительным тюремным заключением).
Никто не уезжает из Суздаля без утешения, с каждым проводятся беседы духовенства, верующие получают литературу, хотя ее и не хватает на всех. В этой работе большая заслуга принадлежит архимандриту Феодору, который не жалеет сил и времени на это благородное, истинно пастырское дело...
Проводится работа по изучению обстановки в связи с возможностью открытия новых приходов РПСЦ. В этой связи священником о. Андреем Осетровым совершено две командировки в Красноярский край, в лоно РПСЦ принято Енисейское казачье войско, образуются общины в казачьих округах, традиционных центрах сибирского казачества. Происходит изменение религиозного сознания в Новосибирской области. В г. Каинске (сов. назв. - Куйбышев) община храма Св.Иоанна Предтечи, возглавляемая настоятелем о.0легом Стеняевым, несмотря на нападки властей и коммунистических сторонников Московского патриархата, продолжает полнокровную приходскую жизнь. На словах призывая к миролюбию и терпимости, лидеры МП на деле проявляют лютую ненависть к Приходам РПСЦ. При последней попытке захвата храма в Куйбышеве «начальником штаба» был Новосибирский епископ Софроний, а представители духовенства, приехавшие из Новосибирска со спальными принадлежностями, помогали ему при захвате. Впереди них шел отряд местной милиции с дубинками (18 человек). Кроме епископа Софрония, как нетрудно догадаться, тут присутствовали председатель городского Совета, прокурор, начальник местного отдела КГБ, начальник милиции, вдохновлявшие и подбадривавшие нападавших. В момент захвата в храме было несколько верующих, которые, конечно, не смогли удержать столь «авторитетную» команду. Но вскоре стали собираться прихожане, и власти с дубинами сочли за благо покинуть территорию храма, епископ Софроний со своими помощниками были выдворены за церковную ограду верующими. Во время «штурма» был осквернен алтарь: женщина, подполковник милиции Паренкина, в форме ворвалась в алтарь и «подвергла обыску» Св.Престол. Такими и подобными действиями безбожники лишь приближают собственное поражение, теряя последнее доверие у масс верующих...
В Новосибирском Академгородке Управляющим Делами РПСЦ Епископом Валентином заложен храм Св. Духа с приделами Св.Царя Мученика и всех Св. Новомучеников и Исповедников Российских от безбожников убиенных и Св. Равноапостольного Царя Константина...
Конечно, если сравнивать количество наших приходов с церковью Московской патриархии, то нас еще слишком мало. Но не в силе Бог, а в правде. В вопросах же Церковной правды, как показывает история большинство не имеет решающего значения; нередки случаи, когда отстаивавшие Истину оставались не только в меньшинстве, но и в одиночестве...
«ПОДВИГИ» ГАНАБЫ
В двадцати километрах от г. Ступино Московской области, в селе Голочелово, община Свято-Троицкого храма во главе с настоятелем о. Виктором Усачевым в сентябре 1990 г. перешла в лоно Российской Православной Церкви. Община, примерно 30 верующих, состоит в основном из пожилых людей, храм находится в стороне от дорог и других селений (до ближайшего села 2,5 км), храм был закрыт в годы борьбы с «врагами народа», из которых, как известно, крестьяне были самыми злейшими, не считая, конечно, духовенства. В 1939 г. священника этого храма расстреляли прямо на паперти. В 1945 г. в рамках «новой церковной политики» Сталина храм открыли. За последние несколько лет священники менялись чаще, чем времена года. К селу не было дороги, при храме не было ни дома, ни подсобных помещений. Приход был в долгах, как в шелках; особенно алчный мздоимец, ждущий денег от приходов, как ворон крови, - это, конечно. Московская патриархия, швыряющая затем народные миллионы направо и налево на радость дельцам и вымогателям, в том числе и облеченным властью.
В 1988 г. настоятелем был назначен о.Виктор Усачев. К храму и селу построили дорогу, соорудили новый церковный дом. Через месяц после перехода общины в Российскую Православную Церковь, 7 октября 1990 г., храм был захвачен «войском» митрополита Ювеналия под командованием благочинного О.Александра Ганабы.
30 сентября сей доблестный пастырь провел «разведку боем» - во время Литургии пытался остановить службу, говорил настоятелю: "Я тебя, отец Виктор, отстраняю!», грубил, кричал, останавливал пение хора, так что верующие были шокированы - неужели же можно так себя вести в храме священнику? В конце концов, его просто выгнали.
На следующее воскресенье, 7 октября, прибыло "войско": два автобуса семинаристов и иподьяконов митрополита Коломенского и Крутицкого Ювеналия. Войдя в алтарь во время службы, они бесцеремонно стали готовиться к архиерейской службе. На Херувимской песне у певчих вырвали ноты, однако служба продолжалась. К концу Литургии подъехал протоиерей О.Александр Ганаба и с ухмылкой стал поторапливать о. Виктора, потреблявшего Св. Дары: «Ты тут не задерживайся! Давай, давай!» И тут же начал Проскомидию на тех же Дискосе и Чаше. Настоятеля и верующих семинаристы вытолкали из храма, а тех, кто подходил к храму узнать, что происходит, провожали в сторожку, говоря: «Сейчас узнаете, когда приедет владыка».
Вскоре подъехал епископ Григорий, викарий митр. Ювеналия в сопровождении еще одного благочинного Коломенского округа и двух священников. Отца Виктора попросили уйти, а народу сказали, что он не священник, а владыка пришлет сюда нового. Для семинаристского «войска» епископ совершил вторую Литургию на том же Престоле храма...
Указом Преосвященного Лазаря (Катакомбная Церковь) о. Виктор переведен вторым священником в храм села Валищево, где настоятель протоиерей о.Алекеей Аверьянов. Община состоит не только из прихожан села Валищево, но и трех соседних сел, а также из богомольцев Подольска и Москвы, приезжающих в воскресные и праздничные дни. Но и здесь не обошлось без благочинного Ганабы. Он и сюда привозил «нового священника» в компании уполномоченного по делам религий Моск. области. Они втроем ходили по домам, собирая людей на «приходское собрание» при помощи таких увещеваний: «У вас в церкви - антисоветчики, они продадут ваш храм в Америку. Священники - агенты ЦРУ, они продались за доллары, ими занимается КГБ. Будете ходить к ним молиться - тоже попадете в КГБ!» Народ их выгнал с позором, говоря: «Как вам не стыдно! Называетесь священниками, а так себя ведете!».
Благочинный Ганаба, как сообщают, на собраниях благочиния разрабатывает планы «военных действий» против Российской Православной Церкви. В других епархиях Моск. патриархата проводятся аналогичные «заседания штабов», в приходы Российской Церкви приезжают священники патриархии для агитации и пропаганды при помощи клеветы и запугиваний "долларами", Америкой и ЦРУ.
Местные власти с.Валищево и г.Подольска усилиями Моск.патриахии настраиваются против прихожан и духовенства Российской Православной Церкви, о. Александр Ганаба дает инструкции председателю сельсовета и директору совхоза о том, как себя вести в отношении «американцев». Видимо, так пастыри отделенной от государства Церкви МП отрабатывают долг, наложенный Декларацией 1927 года, хотя на словах и говорят об «относительной ценности подобных документов»...
БУДНИ ПАТРИАРХИИ: ДЕЛА ЗЕМНЫЕ
Как говорил в интервью "АиФ» митрополит Ростовский и Новочеркасский Владимир, "Церковь состоит из живых людей, подверженных всем человеческим слабостям. Злоупотребления бывают как со стороны рядовых верующих, так и со стороны духовенства». Подтверждает это и наша читательская почта. Вот пример - письмо священника из Киевской области (приводим его в сокращении):
"В Киевской области мне дали служить в глухом селе за Белой Церковью. Благочинный К., который ныне послан служить за границу, требовал, чтобы я дал взятку уполномоченному по делам Церкви 1500 руб. и обещал бы давать ему в последующие годы службы. Иначе, якобы, митрополит не может направить меня служить в город без указаний уполномоченного. Когда же я отказался от дачи взятки, благочинный все же "благоустроил" мое дело. Зато потом вымогал с меня каждый год по 300 руб, приходилось делать ему подарки. Он просил так же продать ему мой диплом и значок об окончании Духовной академии кандидатом богословия: "Тебе они ни к чему, ты не умеешь делать карьеру". Тогда я спросил его: "Не собираешься ли ты стать архиереем?" На что он ответил: "Это не проблема, с женой можно фиктивно развестись, принять монашество и стать владыкой". Сам он страстный любитель выпить, получить взятку, дать кому надо. Так и за границу он попал "на протеже". Я же не имею права поехать хотя бы единственный раз в какую-нибудь из социалистических стран. Где уж там говорить о других правах!.."
Мы не стали называть полных имен, как автора письма, так и его бывшего куратора, и вот почему. Такие письма не редкость. Однако, когда заходит разговор о том, чтобы поднять эти вопроса на страницах газеты, слышишь: "Церковь отделена от государства, это внутри церковные проблемы, светским журналистам сюда нос совать не следует. Пишите только о проблемах, возникающих между Церковью и государством". Но ведь, по подсчетам, в нашей стране около 60 млн. верующих. Получается, что проблемы этих миллионов наших граждан - вне сферы гласности. Даже для общественной печати...
ИНТЕРВЬЮ ПРЕОСВЯЩЕННОГО ЕПИСКОПА ВАЛЕНТИНА
КОРРЕСПОНДЕНТУ СУЗДАЛЬСКОГО РАДИО
(передано по радио 26 мая)
1. Владыка, что стало причиной Вашего перехода под юрисдикцию Русской Православной Церкви Заграницей?
2. Сколько общин в настоящее время в составе РПСЦ? Каковы их отношения с местными властями?
3. Если не ошибаюсь, около полугода решается вопрос с регистрации Суздальского Епархиального Управления в Минюсте РСФСР. В чем причины столь длительной задержки?
ОТВЕТЫ:
1. Прежде, чем ответить на Ваш вопрос о причине нашего перехода под юрисдикцию Русской Православной Зарубежной Церкви, мне хотелось бы сказать, что я прослужил более 30 лет Церкви Божией верой и правдой, ибо детство и ранняя юность моя прошла среди верующих - так называемых "тихоновцев", т.е. в Катакомбной Церкви.
То воспитание, которое я получил от этих простых религиозных людей, помогло мне в честном, как мне кажется, и скромном труде в Московской патриархии, где мне приходилось конфликтовать не с архиереями Божиими, а с "удельными князьками", называющимися "правящими епископами" (!), которые зачастую действовали во вред самой Церкви стремясь угодить сильным мира сего, подавляя здоровые мысли и силы религиозного народа.
Иерархию Московского патриархата парализовала коррупция и симония, пренебрежительное отношение к простым религиозным людям, постоянные переводы духовенства с прихода на приход - все это является ярким доказательством того, кому и чему они служат. Сознавая далеко не христианские поступки иерархов Московской патриархии, каждый честный человек приходит к мысли не в пользу администрация патриархии.
Если в 1927 г. митрополит Сергий своей Декларацией сделал, по сути дела, предательство интересов Церкви, то от меня требовал сделать такой же шаг Священный Синод Московской патриархии по отношению к суздальской общине. На Синоде митрополит Смоленский Кирилл требовал написать письменное отречение от верующих, с которыми я прожил I7 лет, требовал отказаться от суздальской церкви и выполнить послушание архиепископа Валентина Мищука, которое сводилось к тому, что я должен заниматься доносительством на иностранных гостей, посещающих суздальский храм, или перейти на другой приход, куда иностранцам вход запрещен, а свое место уступить священнику Дмитрию Нецветаеву, занявшему кресло секретаря епархии и возглавляющему ныне офис по приему иностранных гостей.
Взять жребий Иуды мне не позволила совесть, и поэтому я решил возвратиться к тем, кто заложил во мне основу духовной жизни, возвратиться к тем, кто жил по совести и чести.
2.Что касается Вашего вопроса о количестве общин в настоящее время Русской Православной Зарубежной Церкви в России и каковы отношения у них с местной властью, могу сказать, что этот вопрос архисложный, ибо с 1927 г. и до сегодняшнего дня действует Катакомбная Церковь, которая находится под омофором Первоиерарха Зарубежной Церкви Митрополита Виталия. Их очень много, но в то же время их нет, ибо эта Церковь - катакомбная, не подлежащая учету и огласке, пока у кормила находятся узурпаторы.
Отношение властей - местных, да и центральных - к духовенству, дерзнувшему покинуть Московскую патриархию, крайне негативное. Они говорят, что Зарубежная Церковь - это Церковь антисоветская, и поэтому всячески поддерживают Московскую патриархию. Им предоставляются храмы, мгновенно регистрируют устав и передают из музеев церковную утварь. Я же не могу добиться регистрации епархиального Устава, не могу добиться помещения для воскресной школы, и дети, а их более 200 человек, сидя на полу, изучают Закон Божий, делая записи в тетрадях на коленях или спинах друг у друга. И все это творится в так называемом правовом государстве.
3. С октября 1990 г. мы не можем зарегистрировать свой епархиальный Устав. Причины разные, вплоть до того, что не там поставлена запятая. Несколько раз документы возвращались на "переработку". От нас требуют подгона своего Устава под устав Московского патриархата, но чтобы мы при этом назывались зарубежниками. Мы объясняем, что живем и служим не заграницей, а на родной нам Руси и просим зарегистрировать наш Устав как Устав Российской Православной Церкви и тем самым вернуть ей подлинное название, измененное в 1943 году по указке Сталина в Русскую Православную Церковь. Наша Российская Православная Церковь никогда не покидала Россию и постоянно пребывает на своей канонической территории, но Министерство юстиция категорически против и всячески старается повесить нам ярлык отказников, зарубежников и прочее...
ВОЗЛЮБЛЕННЫЕ О ГОСПОДЕ ЧАДА РОССИЙСКОЙ
ПРАВОСЛАВНОЙ СВОБОДНОЙ ЦЕРКВИ!
Выслушав доклады Преосвященных Архиеереев о положении Церкви и верующих в России на Соборе, который проходил в Преображенском скиту в Мансорвилле (Канада) и в Синодальном доме в г. Нью-Йорке (США) и понимая всю тяжесть вашего положения, Собор скорбит, что духовенство и верующие на родине, пожелавшие принадлежать к Российской Православной Свободной Церкви, находящейся под юрисдикцией Русской Православной Зарубежной Церкви, переживают ныне трудное время.
Мы знаем, что на духовенство и верующих в России оказывается давление со стороны руководителей Московской Патриархии при полной поддержке представителей светской власти; общинам верующих не передаются храмы и молитвенные здания; поданные заявления на предмет передачи храмов и регистрации устава рассматриваются месяцами, а в результате, после долгих хождений по мукам, местные власти отказывают под предлогом, что указанный храм уже передан другой, мгновенно созданной, общине Московской Патриархии.
Обвинение в том, что русская Православная Церковь Заграницей якобы вторгается на территорию исконно принадлежащую Московской Патриархии, мы категорически отвергаем, как обвинение беспочвенное. Мы считаем себя обязанными духовно окармливать ту паству, которая, изголодавшись, обращается к нам за духовной пищей, не находя ее у духовенства Московской Патриархии, сросшейся в своем сергианстве с безбожной властью.
Существующая практика - сговор между советскими лидерами и Московской Патриархией передавать сергианствующим храмы, молитвенные здания, святые мощи, иконы, церковную утварь и другие священные предметы - порочна, противозаконна и несправедлива.
Российская Православная Свободная Церковь имеет все моральные права получать храмы и священные предметы, находящиеся в государственных музеях; они должны быть возвращены истинно верующим людям, а не пособникам светской, некогда воинствующей безбожной власти.
Мы обращаемся к вам, нашей возлюбленной о Господе пастве и дорогим соотечественникам, со словом утешения и ободрения. Мы имеем великое средство, помогающее в тяжких испытаниях - молитву. Усугубляйте свои молитвы ко Господу Богу, Его Пречистой Матери и Святым Новомученикам, дабы Господь ниспослал Свою милость и помощь для преодоления тех козней, творимых отцом лжи, которые действуют разрушительно, через своих верных слуг - воинствующих безбожников.
Отечески призываем вас, богоспасаемая Российская паства, к не укоснительному исполнению своего христианского долга, к следовании заповедям Христовым.
Пастырей мы призываем к трезвой, рассудительной и богоугодной жизни, не быть соблазном для паствы, памятуя, что на Страшном Суде каждый даст ответ Господу за вверенную ему душу. Прежде всего, необходимо иметь во всем рассуждение, ибо оно является матерью всех добродетелей. "Отвергнуть всякий грех" (Евр.12) и принести покаяние "в своих прегрешениях" (Деян. 17:30). Пастырю необходимо быть достойным примером словом, делом и житием, иметь внешнее благообразие и приобрести внутренее благочестие; отвращать очи свои от соблазнов и не давать дремать очесам своим (Пс.131), но блюсти како опасно ходим" (Ефес.5:15).
В это нелегкое время мы возносим молитвы, дабы Господь помог вам достойно совершать свой жизненный крестный путь, памятуя, что, если Господь ниспосылает крест, то Он и дает силы для несения его (I Кор.10:15).
Да благословит вас Господь по молитвенному предстательству Пречистой Своей Матери и Святых Новомучеников Российских и да преумножит ваши духовные силы, чтобы всегда радоваться о Господе (Фил. 3:61). Терпением вашим, по слову Спасителя, спасайте души ваши (Лк.21:19).
Члены Архиерейского Собора:
Лазарь, Архиепископ Тамбовский и Обоянский
Вениамин, Епископ Черноморский и Кубанский
Валентин, Епископ Суздальский и Владимирский.
ПОСЛАНИЕ ЕПИСКОПА СУЗДАЛЬСКОГО И ВЛАДИМИРСКОГО
ВАЛЕНТИНА ПО ПОВОДУ НАСТУПАЮЩЕЙ СВЯТОЙ
ЧЕТЫРЕДЕСЯТЦЫ К БОГОЛЮБИВОЙ ПАСТВЕ
СУЗДАЛЬСКОЙ ЕПАРХИИ
"Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче..."
Благочестивые пастыри, честное и боголюбивое иночество, возлюбленная о Господе паства Российской Православной Свободной Церкви Суздальской епархии!
Едва только успели отойти торжественные и радостные дни праздников Рождества и Богоявления, как чадолюбивая Мать - Святая Церковь начала готовить нас к Великому Посту - этому спасительному поприщу Покаяния, влагая нам в уста вопль души: "Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче...»
Изумительные по своей внутренней силе и жизненной правдивости притчи предлагает Святая Церковь нашему вниманию: о высокомерном и тщеславном фарисее и смиренном мытаре; о блудном сыне, ушедшем "в страну далече"; о последнем Страшном Суде, о грехопадении наших прародителей Адама и Евы и изгнании их из рая.
Наступает время покаяния, время, когда внутренний взор возвышен ввысь, а очи долу, когда мы взываем вместе с мытарем: "Боже, милостив буди нам грешным", когда вместе с блудным сыном повторяем: "Отче, приими мя..."
Перед нами необычайное духовное богатство назидания, возвышающее нас над суетой повседневности и сутолоки обыденной земной жизни...
Но покаянная настроенность наступающей Святой Четыредесятницы ныне расстроена, ибо вольный ветер российских перемен проник в здание Московской Патриархии, сорвав покров тайны с некоторых иерархов, а посему задача по восстановлению Истины оказалась невыполнимой. Они добровольно стали заложниками и пленниками у политиканов, став антихристианским рупором давно изжившей себя номенклатуры узурпаторов.
Верующие столкнулись в данное время с той проблемой, когда под сомнение ставится каноническая чистота, законность и правильность священства. Иудин грех сергианствующих пронизал насквозь многих иерархов, запятнавших себя сотрудничеством с богоборцами и получившими от них сан и власть в Церкви.
30-е Апостольское правило гласит: "Аще кто, епископ, мирскую власть употребив, чрез них получит епископскую в Церкви власть, да извержен будет и отлучен, и все сообщающиеся с ним".
Многие задаются вопросом: что нам делать? Будут ли для нас Причастия Святых Христовых Тайн спасительными? И благодатны ли Таинства, совершаемые в храмах Московской Патриархии? В ответ можно лишь повторить слова Новомученика российской земли, Митрополита Казанского Кирилла, который сказал: "Таинства, совершаемые сергианами (т.е. Московской Патриархией), правильно рукоположенными во священнослужение, являются несомненно спасительными для тех, кои приемлют их с верою и в простоте, без рассуждения и сомнения в их действенности и даже не подозревающих чего-либо неладного в сергианском устроений Церкви". Но, в то же время: "Они служат в суд и осуждение самим совершителям и тем, приступающим к ним, кто хорошо понимает существующую в сергианстве (т.е. Московской Патриархии) неправду, и своим непротивлением ей обнаруживают преступное равнодушие к поруганию Церкви. Вот почему православному епископу и священнику необходимо воздерживаться от общения с сергианами в молитве. То же необходимо для мирян, сознательно относящихся ко всем подробностям церковной жизни". Священномученик Кирилл сказал мудро, предоставив право каждому решить, где он и куда он идет.
Господь наш Иисус Христос запрещает осуждение ближнего, осуждение проистекающее из недобрых побуждений. Но никогда и нигде Господь не учил нас примиряться со злом; наоборот, учил всегда полной нетерпимости ко злу. Святые отцы учили: "Живи в мире с врагами, но врагами своими, а не врагами Божиими". "Не всякий мир беспорочен и добр, но часто бывает опасен и удаляет от Божественной любви, например, когда мм заключаем согласие на опровержение истины", - говорит блаженный Феофилакт Болгарский.
Наш отход от Московской Патриархии является "той враждой против дьявола", без которой, как пишет святитель Иоанн Златоуст, невозможно обрести мир Божий. Нас призывают обрести единство и мир, примирившись со злом, а Святые Отцы учат противостоять злу и через это стяжать дух мирен. Нужно помнить всем нам, что мнимая христианская любовь и всепрощение ко всем без рассуждения, нужны прежде всего в наши дни слугам Антихриста, которые с необычайной энергией и напористостью приготовляют сейчас благоприятные условия для его воцарения в виде смешения в сознании людей понятий "Добра" и "Зла".
Мы искренне и сердечно призываем всех, у кого еще не погас огонек веры, кто горит любовью к Истине Святого Православия, встать в ряды тех исповедников, кто не запятнал себя, кто пронес нашу Российскую Историю через годы изгнания из Отечества своего, кто бережно хранил традиции Русского Православия, следуя святоотеческому учению.
Возлюбленные о Господе! Молитвенно благожелаю вам "подвигом добрым подвизатися", "течение Поста совершити", "веру соблюсти", дабы в единении душ встретить "Пасху Божию спасительную" для всех нас.
Соусердствующий вашему спасению,
смиренный Валентин
Епископ Суздальский и Владимирский
И вновь я возглашаю «Увы мне!» и плачу, думая: что я? зачем? Может быть, страх мешает мне совершить желаемый решительный шаг? Или неуверенность в своих силах?.. Однако нет страха, и уверенность растет с каждым днем. Сегодня же, прочитав почти все, присланное тетей, - собрался поговорить со своими "активистами", но... пожалел маму.
- Не делай этого, сынок, - со слезами взмолилась она. - Ты же знаешь, кто у нас в двадцатке... кто староста... Они же сразу сообщат владыке, и нынче же здесь будет другой настоятель. Тебе что? Ты можешь уехать к Валентину - а я?.. Меня же и к храму не подпустят уже... Пожалей меня, Митя. Дай мне умереть спокойно - и тогда поступай как знаешь.
Господи, что же мне делать?.. Может быть, не возглашать поминание этому лже-патриарху? Но во время Великого Входа нужно же что-то говорить, да и дьякона не заставишь молчать, а уж хор!..
Вот предложил маме продать наш дом и переехать в любой приход, какой предложит владыка Валентин, - и сразу пожалел об этом, ибо дорогая моя еще пуще залилась слезами, решив, что уж я тороплю ее кончину... Видимо нужно просить перевода в другой приход, и оттуда, с легким сердцем... Но что же я скажу нашему владыке? Снова ложь? Снова - "с волками жить, по волчьи выть"? И еще усерднее служить дьяволу, который так ловко уловил меня в свои сети...
И ведь нет мне уже покоя ни днем, ни ночью. Значит, в чем-то я был непростительно грешен, и теперь душой моей обладает дьявол... А я ведь знаю этот грех. Знаю, что как бы ни раскаивался в нем - ни отец Никифор, ни владыка не смогли бы мне отпустить его. И уже одно это доказывает их непричастность к Церкви Христовой, как, впрочем, и мою. "Ваш брак не был освящен Церковью", - успокоил меня Никифор. "Радуйся, что она алименты с тебя не берет," - похлопал по плечу владыка. И ни тому, ни другому не удалось хотя бы на миг облегчить мои душевные муки - напротив, после этого я чувствовал себя еще гаже, так что и на молитву рука поднималась с трудом, словно сын мой, встревоженный в своем далеке волнами моего бесполезного покаяния, протягивал ручонки к Боженьке, и Господь убеждал его забыть обо мне, как и Сам Он забыл...
Как же жить-то с такими чувствами и в такой безнадежности? Как убедить мою бедную маму, что переход наш в Истинную Церковь вернет нам и Божию милость, и мы будем счастливы, наконец, ибо любые молитвы наши будут хотя бы услышаны?!.
Сентябрь 1992 г.
Много событий случилось в жизни моей за минувший год, и все они были подготовкой к главному и испытанием меня "на вшивость"!
Прежде всего, в начале зимы приехала Лиза и привезла мне Сережу. Я не видел их целых шесть лет! Лиза сильно изменилась. На севере женщины долго остаются молодыми: в фигуре, в недвижности, веселости и легкомыслии, но лица их... Видимо, застарелую и вошедшую в обычай привычку пить спирт долгими полярными ночами и похмеляться весь не менее долгий полярный день не в силах утаить никакая косметика. Она прямо с порога стала жаловаться на коварство новых властей, лишивших северян прежних льгот и пособий, на голод в Мурманском крае и трудность выживания там с взрослеющим сыном на "мизерную зарплату".
Сережа, действительно, повзрослел и, конечно же, не кинулся мне на шею и не стал называть меня "папой", хотя я сразу же предложил ему остаться жить у нас.
- В деревне?! - презрительно рассмеялась Лиза. - В деревне, попенком!
- По крайней мере, мы не умираем с голоду, а Господь... - возразил я, но не кончил фразу, ибо при Имени Божьем мальчик вдруг побледнел и прижался к материнской груди.
- Здесь воздух, солнце, молоко, - стал я как будто оправдываться, - хорошая школа… И до города - ты знаешь ведь - всего полчаса на автобусе…
- Что-то по вашим физиям не видно, что воздух и молоко вам на пользу! - опять засмеялась она, как смеялась всегда надо мною, придираясь к моему далеко не атлетическому телосложению, к ранним залысинам и даже к очкам. Второй муж ее был рыбаком, настоящим морским волком, большим и красивым. Жаль, что и ему она изменила…
Тем не менее, решение оставить у себя Сережу сильно воодушевило меня, но Лиза... Лиза слезно просила прощения, и я уступил. Три месяца жили мы снова, Сережа ходил в нашу сельскую школу, в которой учился и я, Лиза сидела дома или навещала в городе бывших подруг и ожидала весны, чтобы перевезти из Мурманска мебель и вещи в наш небольшой, но ставший моими стараниями (не без помощи совхоза и прихожан) уютным домик, где во второй его половине жил молодой дьякон Иван - тоже с матушкой Натальей.
Конечно, я не забывал про Суздаль, но с горечью понимал, что теперь уж дорога мне туда заказана, и даже не пытался заговаривать об этом с Лизой, которая и здесь-то всего один раз побывала на моей службе, хотя и подружилась с Натальей, а больше - с сестрой отца Иоанна, вдруг начавшей приезжать к нам едва ли ни на каждую воскресную службу. Обидно писать об этом, но именно мать Ольга и совратила Лизу, да так, что слухи об их ресторанных похождениях дошли до владыки. Иван, попивавший с сестрой и Лизой и ставший поднимать руку на свою смиренную Наталью, был отозван в город и рукоположен в священники, Лиза, которую так и не признали своей мои земляки и прихожане, вдруг собрала Сережу и уехала в свое Заполярье, я… вновь лишен был прихода.
- Я знаю, отец Димитрий, - с сожалением говорил мне владыка, - что явной вины твоей нет. И верующие ваши просили за тебя... Однако я думаю, что все это случилось по твоей вине. Не надо было принимать эту распутницу...
- Но я... я принял, прежде всего, сына, - робко возразил я ему.
- Не думаю, что ваши грехи способствовали его христианскому воспитанию, - отрезал пресвященный. - Ты не смог справиться с женой, не уберег от греха отца Иоанна, обидел родную мать, переехав в церковный ваш дом... Что же прикажешь делать? А еще ведь и нас с отцом Никифором обманул, заявив, что будешь готовиться в Академию...
- В общем, так, дорогой мой Дмитрий, - после долгого молчания, во время которого мне даже показалось, что он заснул, произнес владыка. - Или ты принимаешь монашество и едешь в монастырь - во искупление грехов, или... гуляй пока. Храма для тебя у нас на сегодняшний день нет...
Помню, когда я вышел из ворот "епархии", был дождливый мартовский вечер, и хотя дома меня ждала с нетерпением и страхом моя бедная мама - возвращаться в село не хотелось. Представилось мне, как я сойду с автобуса возле храма, прибитый дождем и судьбой, уже не хозяин его, а будто бы тать ночной, боящийся встречи с людьми... «А что если сразу поехать в Суздаль?» - пришла мне шальная мысль, но тотчас, заглянув в свою душу и увидев ее не больной даже, а уже безжизненной, рваной и грязной, как трупик лежавшей на обочине кошки, раздавленной чьей-то машиной (чьей - если здесь всегда ездит на службы владыка? - подумал я), я понял, что таким не только на глаза Валентину, но и строгим суздальским храмам явиться было бы преступлением.
Великое уныние объяло меня, не нужного даже Богу в этих промозглых весенних сумерках, и даже... Простит ли мне Бог? - я помыслил о сладости смерти. Показалось желанным ее объятие, уводящее меня в страшные бездны, однако не страшнее той, в какой живу я великим грешником, приводящим доверенные мне души людские не к Богу, но прямехонько, к дверям ада...
Все же, думая так, я куда-то шагал, и очнулся вдруг перед дверью церковного дома, в который вернулся мой бывший дьякон Иван. А там меня, видимо, ждали. В большой комнате был накрыт праздничный стол (Иван вернулся с богатого отпевания), все четыре брата сидели за ним, и при моем появлении вышла из маленькой комнаты Ольга...
Нет! Не могу я даже в этой откровенной моей тетради описывать весь ужас происшедшего. Скажу лишь, что целую неделю не выходил я из этого дома, предаваясь пьянству и разврату с обольстительной монахиней нашей. Кажется, Содом и Гоморра оказались бы крещенными Богом, живи они в наше время, да и видел я... столп соляной, в который обратилась посетившая нас Наталья...
Всю весну и все лето я жил, не надеясь ни на что, и будто не существовало для меня ни Церкви, ни владыки, ни Бога. Каждый день ездил с утра пораньше в город, отирался на вокзале, на базаре, помогая азиатам в их «благородном» торговом деле, но, к счастью, ни разу не приложившись вместе с моими коллегами-грузчиками и бомжами к стакану. Часть заработанных денег отсылал Сереже, на остальные покупал нам с мамой хлеб и чай...
И вот в минувшем августе, проходя мимо кафедрального собора в утро Преображения Господня, вдруг испытал я неожиданное желание посмотреть в глаза моему владыке. Кто нашептал мне эту безумную мысль - до сих пор не пойму, ибо равно можно отнести ее к шалостям как темного, так светлого ангелов. Темный сказал мне: вставай вместе с нищими - то-то будет веселенький концерт! Белый же тронул в душе почти заржавленную, но самую высокую струну, внезапное звучание которой оглушило меня так, что и теперь, вспоминая тот день, я впадаю в неизъяснимое оцепенение. Очевидно, этот звук души моей и оказался услышанным владыкой, который тоже оцепенел, увидев меня рядом с хромой Женечкой и дедом Ильей. Да и отец Никифор был ошарашен, и все-все прежде знавшие меня. Однако в следующую минуту владыка как будто прозрел и даже улыбнулся мне, пригласив после службы на прием.
Алтарница мать Августина предрекла мне монашество и, хотя я заявил ей и бывшему у нее на обеде ставленнику Андрею решительное "нет" - сам пребывал в радостном испуге, не оставляющем меня и теперь.
Постриг мой состоялся в дождливую пятницу сентября. Конечно, я заранее изучил Месяцеслов и прочитал все о выпадавших на этот день святых, которых оказалось так много (аж девяносто один, не считая явившегося императору Юстиниану Апостола Петра!), но владыка выбрал моим покровителем убиенного князя Глеба, носившего в крещении имя Давид, что значит: "возлюбленный Богем". И понял я тогда, что владыка наш - святой человек. Да-да! Какое великое и мудрое нужно иметь сердце, чтобы предчувствовать в человеке, увиденном всего лишь несколько раз, его истинное жизненное назначение! А я-то, дурак, обижался, даже бунтовал против него и едва не оставил его во дни, потрясавшие патриархию из-за суздальского недоразумения. Конечно же, я ни в коей мере не оправдывал позорное поведение владимирских священников и их архиепископа Валентина, кстати, лишенного за это сана и уволенного за штат, не берусь защищать и патриарха в его экуменической деятельности, и многих-многих других священников, дьяконов и архиереев, лишь называющих себя таковыми, а на деле являющимися не достойными и имени христианина, - но мне открылся теперь высший какой-то взгляд на мир и жизнь человеческую, и душою я состою сейчас в таких сферах, что дух захватывает от объявшей ее благодати, и все земное мне представляется поистине тщетной суетой.
Когда владыка ввел меня в свою домовую церковь и препоручил старцу-схимонаху Рафаилу, тотчас слезами умиления облилась душа моя, столько выстрадавшая за последние годы, когда я так упрямо сопротивлялся угаданному владыкой истинному назначению моему. И вот я почувствовал, что мучениям моим приходит конец, и я навсегда умираю для мира, рождаясь к жизни новой...
Сейчас закрываю глаза и вижу снова и снова: вот надевает Рафаил свою полумантию и епитрахиль и начинает негромко: «Благословен Бог наш, всегда, и ныне, и присно и во веки веков. Аминь. Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе...», и далее все начальные молитвы, которыми сам я тысячи раз начинал свои исповеди, службы, требы и всякие домашние моления. Но тут при словах: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас» - мне показалось вдруг, что звучат они надо мною умершим, ибо именно ими провожают усопших в последний путь, и именно усопшим теперь был я сам, отрекающийся от всего мирского, от родных и близких, от удовольствий и радостей мирских, даже от мамы и от Сережи. И слезы прямо брызнули из глаз моих и не прекращались во все время моей страшной исповеди.
Сначала добрый старец начал задавать мне вопросы, и я отвечал на них все невпопад, но скоро как будто сама душа отверзла уста мои и зарыдала, изливая терзавшие ее так долго великие и малые прегрешения. Выслушав мое признание о Суздале, которого я почему-то стыдился более всех, Рафаил меня успокоил, сказав, что большого греха в моих сомнениях нет, и в поиске истины мало кому удавалось не ошибаться, что сам он молится за отцов Валентина и Феодора, которых знает давно, но все еще надеется на их покаяние и возвращение в лоно Церкви очищенными от тяжких грехов…
Наутро, в пятницу, я проснулся рано и не спеша стал читать в тесной келейке «епархии» правило ко Святому Причащению, после чего оделся в самые лучшее и любимые мои мирские одежды - с тем, чтобы, оставив их, уже никогда не снимать подрясник, до конца дней моих. И вот, за полчаса до Обедни, снял все в себя и запихнул в пакет, и надел длинную белую рубашку, еще и удлиненную мамой до пят, и старый подрясник послушника поверх ее, просто, без иерейского креста... И уже дальнейшее помню смутно: как оказался в соборе, как началась Литургия, как остался я в одной рубашке, прикрытый от прихожан мантиями наших монахов, на коленях возле сложенных на полу монашеских одежд моих, лежавших всю ночь в алтаре у Престола. В это время певчие допели «Блаженны» и вдруг... поистине ангельский голос пропел: «Объятия Отча отверзи ми потщися...», и показалось, что голос этот донесся не с клироса, а прямо с Неба. «Вот и все, - мелькнуло в голове. - Это конец... всему!» И я точно замертво повалился на пол в состоянии совершенно недоступном для описанья.
В те минуты я чувствовал себя трупом, сгнивающим, жалким, ничтожным, способным, однако, пробудить даже и человеческую, не только Божескую жалость. Но вот второй раз запели где-то «Объятия Отча», откуда-то взявшийся Рафаил осенил меня большим напрестольным крестом, кто-то поднял меня с пола и повел - так же под мантиями – на середину собора, к самой кафедре, где я опять повалился, уже ничего не видя от слез... Третий раз я услышал "Обьятия Отча", и опять подняли меня и повели куда-то, где я так же упал, распластавшись, щекой на каком-то коврике, руками - на полу, и услышал лишь какую-то напряженную тишину, наступившую именно для меня...
- «Бог милосердый, яко Отец Чадолюбивый, зря твое смирение и истинное покаяние, чадо, яко блуднаго сына приемлет тя, кающегося и к Нему от сердца припадающаго», - раздался в этой тишине знакомый сладкий голос владыки, который поднял меня под руку. Я увидел перед собою аналой с Крестом и Евангелием, облаченных в ризы батюшек наших, и по сторонам - невесть откуда явившийся простой народ.
- Что пришел еси, братие? - твердым голосом рек владыка.
- Желая жития постнического, владыка святый, - ответил я чуть слышно, дрожащим голосом, без труда вспомнив заученные слова.
- Брат наш Давид... - впервые сотрясло воздухи мое новое имя, которого я еще не знал, и оно сразу же полюбилось мне, словно всегда было со мною, лишь прикрываясь зачем-то Дмитрием. Так вот, должно быть, начинают понимать себя ожившие после долгой беспамятной контузии.
Давид! Возлюбленный русскими невинно убиенный князь Глеб! Но где же брат мой Роман?.. Я поднял глаза на церковную стену и... прямо перед собой увидел его, улыбающегося мне с высокой фрески и как бы зовущего поскорее прийти к нему... В это время уже постригались власы мои, и тело мое навеки (!) облачалось в суровую, крепкую, как кольчуга древнерусского воина, одежду...
И вот стою я с Крестом и свечой в руках с правой стороны Царских Врат, спиной к народу, слышу продолжение Литургии, пение хора, возгласы дьякона Софрония, но уже никакого дела нет мне до них, ибо передо мной - Господний Лик на иконе. Только Он - вокруг и внутри меня... Так же и во время причащения: словно никогда прежде не потреблял я Святых Его Тела и Крови, ощутил я именно это: именно, они - Его, за все Простившего меня, Обласкавшего и Утешившего...
После Литургии все батюшки вновь окружили меня перед аналоем с Евангелием, справа от меня встал владыка, слева - старец Рафиал, руки наши легли на Евангелие, как бы в руки Господни.
- «Се предаю ти, отче Рафаиле, брата сего Давида, - возгласил владыка, - от Святаго Евангелия, еже есть от Христовы руки, чиста и непорочна, ты же приими его, Бога ради, в сына место духовнаго, и направи его на пути спасения, и научи еже сам твориши, к пользе духовной, прежде всего - страху Божию, еже любити Бога всем сердцем и всею душею и всею крепостию, и повиновение имети беспрекословно к настоятелю и к преимущим, и любовь нелицемерну ко всей братии, и смирение, и молчание, и терпение ко всем, и какова его приемлеши от Святаго Евангелия, да потщившися таковаго же представити Христови, в страшный день праведнаго Его суда".
- Превыше нашей меры дело сие, Преосвященный владыко, - благоговейно ответил Рафаил.
Затем владыка обратился ко мне с напутственным словом. После призывов к верности «своему монашескому знамени», братиям и сестрам в монашестве, патриарху и Русской Православной Церкви, он вдруг заговорил о «раскольниках и карловчанах», угрожающих ныне нерушимости этой Церкви, и так стыдно мне стало, когда я понял, что ему все известно о моем «уклонении», что я даже закрыл глаза, не смея хотя бы кивнуть ему в знак согласия и готовности «душу свои положити за чистоту Православия". И хотя уже знал я, что после пострига меня ждет вновь открытый приход в самом дальнем уголке епархии, где вряд ли что может угрожать нашей Вере, - душа моя полнилась решимости вступить в смертельную схватку с любым порочащим священное имя Патриархии...
И вот уже неделю живу и служу я в этом удивительно прекрасном и приветливом поселке, называемом Пойма. Двадцатка приготовила мне уютный и большой дом, в котором я поселился, чувствую, навеки, если Господь не сподобит меня к достижению архиерейского сана. Привез с собою много книг и вновь засел за учебники, думая к следующему году обязательно подготовиться в Академию. Вместе с тем, очень много молюсь, прямо изнуряю себя молитвой и постом, и всякую ночь ощущаю снисхождение ко мне благодати. Может быть, это и не скромно, но себе одному могу я признаться, что вряд ли сыщется в земле Русской монах, совершающий с таким усердием и успехом молитвенное делание по рекомендациям Святых Отцов. По четыре часа подряд простаиваю я каждую ночь на коленях на голом полу и успеваю прочесть за это время Иисусову молитву аж семь тысяч раз! И это дается мне без особого труда. Думаю скоро молитвенное время продлить и начать заниматься по-настоящему умерщвлением плоти, сделать бич и сплести власяницу: чтобы не снимать ее никогда. Жалко лишь, что много времени отнимают приходящие по нескольку раз за день староста с мужем, а то и просто праздные старушки. И ведь не вдолбишь им, что недосуг мне слушать их бредни и отвечать на глупые вопросы. Вот когда достигну известных степеней, приближусь к святости, или даст мне Господь какую-нибудь чудотворную силу, - тогда и милости просим! Только будет это не скоро, и пока еще ждут меня многие испытания на пути скорбей и молитвы о грехах всего мира.
Октябрь 1993 г.
Нет, я ничтожнее, чем я думал! Вот сейчас перечитал свой Дневник и ужаснулся! И понял, что гадкое малодушие мое вполне вознаградилось многими «милостями»... антихриста. Точнее, воздушного князя, как называет его новый мой друг отец Андрей, приютивший меня перед постригом. Точнее - потому что я наверное более всех грешников близок ему, так что как будто вдыхаю вместе с окружающим меня воздухом его поганое дыхание, без которого, видимо, уже и жить не могу.
Сильно потрясло меня происходившее в начале октября у Белого Дома в Москве, когда танки стреляли по зданию с сидящими там безоружными людьми, а головорезы из спецназа КГБ огнем и газами выкуривали уцелевших. Помню, увидев все это по телевизору, я тотчас же позвонил владыке, желая узнать: как мне быть? Может быть, следовало начать в храме какую-нибудь службу против убиения? Но владыка мой, сам очевидно быв напуганным, сказал, что «никаких распоряжений из Москвы не поступало», и я стал ждать, и тщетно прождал целую неделю, беспокоясь, что до меня просто не доходит вся информация, и звоня каждый день в город. Как же так? - думал я - Во время путча в 91-ом году, когда погибли трое молодых парней, патриарх служил по ним великолепную панихиду, отказывался поминать власти (правда, и не понятно было - какие), а еще раньше - при осаде вильнюсского телецентра - обращался к солдатам с просьбой «не обижать литовских соотечественников». А здесь - в Белом Доме - убито сотни людей, и ни патриарх, ни кто-либо из Синода не осудили этого преступления, не попытались остановить «машину бойни», но вся патриархия сидела тихо, как наш владыка, должно быть, выжидая, кто победит и кто окажется у власти.
И вот мне теперь понятно, почему в 91-ом не побоялись, а теперь струсили. Тогда - два года назад, при любой победе у власти остались бы коммунисты (они и остались!), а тут... По радио прошла информация о том, что Алексий II пытался отсужить молебен о примирении во вражде сущих перед иконой Владимирской Божией Матери, которую нарочно для этого случая принесли из Третьяковки в Богоявленский собор. Однако во время этого молебна святейшему стало плохо, и он был увезен из храма на «скорой». Лукавые журналисты сообщили, что икона дала трещину, объяснив этот очевидный Божий знак… «неблагоприятными условиями» в каких оказалась Богородица после музейного зала! Кому бы на месте патриарха не стало плохо, и у кого бы не отнялся язык! Я же, ничтожный, выжидал и робко ждал распоряжений, не зная, что ответить обращавшимся ко мне прихожанам, вместо того, чтобы пригласить их всех в храм и служить, служить денно и нощно один за другим молебны о даровании победы народным заступникам. И вот теперь будто бы и не было во мне никакой благодати, а постриг, только со мной совершенный по полному чину, тогда как всех до и после владыка постригал в домовой церквушке, был всего лишь обманом, очередным соблазном воздушного князя.
Сейчас вот извлек со дна моих чемоданов присланные мне когда-то из Суздаля журналы и перечитал их. В «Суздальском паломнике» Валентин писал: «Всем, кто находится в общении с Церковью лукавнующих, чтобы излечиться и очиститься, необходимо выйти из нее. Коль скоро введена ересь, то отлетел Ангел-хранитель тех мест, по слову Святого Василия Великого. Такая Церковь и храм ее становится обыкновенным домом и обыкновенным собранием людей...» Нет! - возражаю я ему теперь. - Не обыкновенным домом, но - оплотом воздушного князя, уверенно воцарившегося на ее Престоле! И он нашептал верным своим слугам - архиереям московским не простое молчание, но поступки, служащие его укреплению: помощь коммунистическому режиму при втягивании народа в грех и перепутывании для многих и многих россиян понятий добра и зла, когда уже невозможно стало различать где ложь, а где правда. И вот к нам теперь впрямую относятся слова Апостола: «Да не обольстит вас никто никак... доколе не придет прежде отступление и откроется человек греха, сын погибели, противящийся и превозносящийся выше всего, называемого Богом или святынью, так что в храме Божием сядет он, как Бог, выдавая себя за Бога... и тогда откроется беззаконник, которого пришествие, по действию сатаны, будет со всяким неправедным обольщением погибающих за то, что они не приняли любви истины для своего спасения. И за сие пошлет им Бог действие заблуждения, так что они будут верить лжи, да будут осуждены все, не верововавшие истине, но возлюбившие неправду».
Господи, какие пророческие слова о нас, сегодняшних отступниках! О нас, закрывающих глаза при виде правды или молчащих, или призывающих прихожан своих и весь народ русский уверовать лжи! И о нас - на каждом шагу нарушающих каноны и Апостольские правила поведения!
«Итак, братия, стойте и держите предания, которым вы научены или словом или посланием нашим… и молитесь за нас, чтобы слово Господне распространилось, как и у вас, и чтобы нам избавиться от беспорядочных и лукавых людей, ибо не во всех вера... Завещаем же вам, братия, именем Господа нашего Иисуса Христа, удаляться от всякого брата, поступающего бесчинно, а не по преданию, которое приняли от нас... (2 Фес.2). Так и Владыка Валентин пишет: «31 Апостольское правило не порицает тех, кто обличает своих епископов за явную неправду и отделяется от них. «Уклонися от зла и сотвори благо». Преподобный Максим Исповедник, простой монах, бросивший вызов патриархам-еретикам, не причащался с ними и не ходил в храмы еретиков. Когда те ему сказали: «Да кто ты? Простой монах и все! Сам патриарх и епископы все причащаются», - Преподобный ответил, что пусть хоть вся вселенная восстанет против него, он даже в таком случае не подойдет к чаше их. И Церковь чтит ныне память не еретиков-патриархов, а Преподобного Максима! И ведь тоже можно сказать: не выполнил послушания и не имел монашеского смирения, которое выше поста и молитвы».
И еще процитирую: «Когда душа приближается к Богу, демоны в бессильной злобе скрежещут зубами и строят козни». Именно так. Теперь уже я очень хорошо знаю это по себе, ибо лишь только приблизилась душа моя, благодаря видениям Царя Константина к основанию Креста Господня и Истинной Церкви Его, как на меня сразу же обрушились многие эти козни и искушения, ни одно из которых я не отверг, но с жадностью поглотил их все. Словно туманом сладким опутала мою душу сначала радость служения в любимом с детства храме, а потом и в принятом монашестве от рук нечестивых, так что я даже словно и не видел, что происходит вокруг. Так после пострига, придя с моими «братьями-монахами» к старцу Рафаилу, мы устроили у него дома (а он живет через стенку с матерью Августиной) настоящий кутеж, кончившийся даже дракой между иеромонахом Романом и дьяконом Софронием. Не видел, благодушествовал, а сам прельщался своими чистотой и святостью, возносясь надо всеми. Кто же возносил-то меня, если не сам антихрист?!
И вот теперь - этот «новый Октябрь»! Как же так не заметили мы и весь народ наш, кто правит нами?! Ведь подавляющее большинство населения, уже считающегося православным, восприняло известие о расстреле Белого Дома и гибнущих в нем парламентариев и их защитников равнодушно, глядя в свои телевизоры из насиженных кресел и с уютных диванов. Так же равнодушно воспринимаем мы и известия о расправах над приходами Российской Православной Свободной Церкви, совершаемыми по указке патриархии ОМОНом, а то и самими священниками, избивающими и выбрасывающими своих братьев и старушек из храмов и призывающими при этом к духовному возрождению России под знаменами Московской патриархии. Вот лишь одни из многих случайно попавших ко мне (привезла из города моя молодая прихожанка) свидетельств, которого я также «не увидел».
НЕ МОГУ ЗАБЫТЬ УВИДЕННОГО!
Печальное и страшное событие произошло у нас в Обояни: грубой силой ОМОНа и милиции отнят у прихожан Троицкий собор. Прихожане избиты и отравлены газом. Это событие - как ответ на вопрос в третьем номере журнала, который прозвучал в заметке о захвате храма в Валищиве «Кто следующий?» ( к сожалению, я этого номера не видел - о. Д). Мы оказались следующими. И с нами расправились еще с большей жестокостью. Видимо, безнаказанность разбоя в Валищево подвигнула курских "пастырей" на еще большие шаги.
Вокруг нашего обоянского прихода уже два года велась кампания лжи и угроз. Местные епископы Ювеналий и Иоанн не стеснялись в средствах, в особенности подчеркивали нашу "непатриотичность" и старались внушить людям, что мы "подчиняемся" Америке, а это значит, что мы совсем и не православные. В декабре 1991 года митрополит Ювеналий со священниками и группой бывших "афганцев", решив, что уже все люди в Обояни поверили его клевете на зарубежный приход, ворвался в храм с целью его захвата. Тогда тоже были избитые люди. Мы обратились к властям с просьбой унять этого человека, дело принимало серьезный оборот. Но ответа нам не последовало никакого. А митрополит Ювеналий выступил по радио и даже угрожал пролитием крови, если прихожане не отдадут ему храм. Нас таскали по судам, где никто никаких объяснений не хотел слушать, нашему адвокату не дали говорить. И вот таким "правосудием" и было порешено передать храм митрополиту Ювеналию... Но как это сделать практически, никто не знал. Когда приезжали судебные исполнители и видели многие десятки молящихся людей, людей, не позволяющих им опечатать храм, они, естественно, уезжали ни с чем. Практически наши прихожане все эти два года были вынуждены охранять храм от «органов правосудия», не отвечать на бесконечные изматывающие провокации. Но все эти два года службы в храме не прекращались. Неподалеку шла служба в патриархийном храме, в котором почти всегда было пусто, так как жители всего города собирались в нашем храме. Конечно, это не давало покоя митрополиту Ювеналию. И вот, в ночь с II на 12 августа 1993 года, как воры, группа ОМОНа (примерно пятьдесят человек) вместе с судебным исполнителем проникла в храм. Ночевавших там старушек и одного ребенка, обработав каким-то газом, выволокли за ограду. Выгнали из сторожки священника Романа Шульгу. Старушку - бухгалтера прямо с постели в одном халате вынесли во двор. Ночевавшую в сторожке старушку-инвалида, приехавшую из Мурманска, вместе с коляской выбросили за ограду. Храм замкнули и опечатали. В сторожке оставили своего наблюдателя, который должен был снимать на пленку, что будут делать собравшиеся утром прихожане.
Народ, конечно же, замки, повешенные ночью захватчиками, снял. Отец Роман начал службу в обычное время. Уже весь город знал о случившемся. Около двухсот прихожан остались во дворе. Они были возмущены разбоем, плакали, думали, что предпринять. И вдруг раздался кряк: «Опять едут!» Мы увидели несколько машин с ОМОНовцами (их было более двухсот человек!). Никто из них ничего не сказал людям, ни о чем их не предупредил, а сразу, по-звериному, в своих шлемах, бронежилетах со щитами и дубинками они стали прыгать через забор. Люди бросились к ним. И эти вооруженные, сильные, здоровые детины стали бить их наотмашь дубинками, травить газом. Они не разбирали, кто был перед ними: старушка, женщина, ребенок... Все это было как в кошмарном сне. Я буду умирать, но не смогу забыть увиденного в тот дань преступления...
В считанные минуты избитых людей выбросили за ограду. Потом стали рвать двери храма, где закрылись молящиеся. Дверь вышибли, людей волочили за волосы, били. Священника били дубинкой по пальцам, хватали за бороду, отвезли в милицию, где продержали до ночи... Многие в тот день попали в больницу, несколько раз к храму подъезжала "скорая помощь". Милиционеры же теперь тоже посещают больницу и угрожают расправой жестоко избитым людям, если они заявят в суд. Некоторых прихожан вызывают ночью на допросы. Постоянно говорят о том, что якобы среди ОМОНовцев есть раненые камнями. За мной и о. Романом, за приходским активом установлена слежка, отключены домашние телефоны. Мы не знаем, когда кончится это гонение. Но хочу, чтобы все знали об ужасной бойне, которую организовала Московская патриархия.
В тот же день люди объявили голодовку у отнятого храма. По воскресеньям мы служим тут же, на улице, и люди идут к нам. По-прежнему пусты теперь уже два храма, разбойничьи захваченные лично архиепископом Курским и Вольским Ювеналием (Тарасовым).
Пусть ни у кого не будет сомнения в истинности описанного - я поднимаю свою руку ко Всемогущему и Всеправедному, я свидетельствую, что написал правду.
Архимандрит Иоасаф (Шибаев)
настоятель Свято-
Троицкого собора г.Обояни.
Господи! И ведь это не сталинских времен документ, не страницы из "Архипелага ГУЛАГа", но - сегодняшнее, наше! Стало быть, мы уже живем во времена, когда взращенные в "патриархийной благости" люди, убивая братьев своих, мнят, что служат Богу! Значит, князь уже не "близ есть при дверех", а в доме нашем, в Церкви Божией, а с нею и в душах причастных к ней "невидящих" людей!..
Впрочем, не многое и предлагают нам видеть. Сам я, служа в Пойме и посещая иногда город и маму, слушая радио и смотря телевизор, ничего не знаю о жизни Свободной Церкви! Несколько незаметных, коротких сообщений, случайные интервью с владыкой Валентином, который незлобиво, а даже с душевной светлой радостью сказал несколько слов о "трудностях и гонениях"... Он и в начале "суздальских дней" был неразговорчив и принимал происходящее с твердым смирением. Но ведь так и должно быть! Вся история христианства доказывает это, предъявляя нам жития мучеников, смиренно, по примеру Христа, принимавших истязания и смерть за веру, так что уверенно можно сказать, что в Церкви Небесной не распятых нет.
И я! И я должен стать на путь правды и, если надо, мученичества. Теперь уж ничто не соблазнит меня, ибо я увидел воздушного князя, торжествовавшего среди огня и дыма над моим отечеством. Он решил, должно быть, что я покорный его слуга, и оставил меня в покое - а я вот он! Хилый Давид, выходящий на бой с Голиафом!
Декабрь 1993 г.
Вчера, во время праздника Введения во храм Пресвятой Богородицы, обратился, наконец, к пойменским прихожанам с призывом оставить Московскую патриархию и перейти всем миром к владыке Валентину! Однако следует описать все по порядку.
Встреча моя с Владыкой состоялась сразу после Покрова, во время которого я уже не поминал здесь на Литургии ни патриарха, ни властей, ни владыку, чего, конечно, не могла не заметить служащая у меня псаломщицей епархиальная монахиня Сергия, очевидно нарочно приставленная ко мне владыкой. О ней я, может быть, и замечу особо, но пока не до нее. Я уже не поминал патриарха и владыку, и мне было так легко и хорошо, как будто Богородица сразу же приняла меня под свой спасительный Покров. Ей Богу, чувствовать это было восхитительней, чем при моем постриге, ибо тогда мне казалось, что я умираю, а тут, напротив, я рождался для Истинной Церкви Христовой...
Владыка Валентин принял меня очень тепло, неторопливо обо всем расспросил и, узнав, что я был уже рядом с ним четыре года назад, сказал мне: «Ну вот, значит, вам и объяснять ничего не нужно». Узнав же, что имя мое Давид - поздравил с праздником, ибо в ту пятницу как раз поминали князей Давида и Константина Грузинских. Я-то, грешный, и забыл посмотреть в календарь, а тут вдруг мне открывается совершенно чудесная символика! Выслушав рассказ мой про тот давний сон о Царе Константине, Владыка улыбнулся и сказал, что и сам почувствовал в те дни появление в Суздале этого Креста.
- И вам, отец Давид, я должен сказать, - сделавшись вдруг суровым, произнес он, - что в нашей Церкви никаких житейских благ вы не найдете. Церковь гонимая, какой и была во все годы советской власти, и я могу обещать вам с уверенностью... только страдания.
- Я готов! Я знаю! - воскликнул я.
- Наше дело - искренне и честно служить, - как бы не услышав меня, продолжал он, сидя за столом в своем кабинете, размещенном в тесной келейке Скорбященской церкви, - и всем образом жизни соответствовать своему пасторскому званию. Пьяниц, мздоимцев, прелюбодеев и гордецов мы не держим. Таким следует оставаться там, где их потребности удовлетворяются вполне. И если вы надеетесь, что и здесь я буду прощать - нет. Я уже запретил в священнослужении многих пришедших к нам полюбопытствовать. Так же и служим, и требы исполняем по полному чину, без сокращений, и если вы привыкли к часовой Литургии, то у нас она длится три часа. Мы не ленимся поминать всех Святителей, Учителей и Преподобных Отцов Православных. Ведь служба - это не концерт для праздношатающихся граждан. Вы монах - значит, тем более, должны понять меня...
На прощание он снабдил меня литературой и просил хорошенько все обдумать и, если я не изменю своего решения, - представить в Суздаль прошение и прочие личные бумаги и... запрещение или указ о лишении сана патриархией. Да! Еще он предупредил, что при переходе со всей общиной нас могут ожидать любые испытания.
- Если будут притеснять, изгонять из храма и так далее - звоните, пишите, приезжайте: мы вас в беде не оставим! - сказал он и благословил меня на возможные страдания...
А у тетки Марии (уже Евдокии!) был гость: старый, совершенно седой и сморщенный, но еще довольно крепкий священник - из тех, катакомбных, проведших всю жизнь в советских лагерях, но не сломленных страданиями телесными, а, напротив, укрепившихся в них и душою и телом. Когда я узнал, что он ровесник века, у меня даже в глазах потемнело от представления о том, сколько довелось повидать ему на этом веку!
- А мы как раз с матушкой говорили, - не обращая внимания на мое удивление, сказал отец Макарий, - что было бы, если бы план митрополита Сергия не удался, и с ним остались бы только обновленцы и живоцерковники? Интересное предположение? Я вот думаю, матушка, что тогда вся Православная Русь ушла бы в катакомбы. Все стали бы молиться тайно и так укрепились бы, что большевистская власть и до тридцатого года не продержалась бы... Нет, не продержалась бы. Не хватило бы стражников и доносчиков,
- Значит, они Богородицу Заступницу предали, - вдруг без всякого передыха продолжил он. - Ведь Царь Мученик, когда отрекался - передал власть прямо в Ее руки. Так и в молитве поем: «Яко имущая державу непобедимую». Сам Господь распорядился, чтобы спасти Россию - передать власть прямо Царице нашей Небесной. Чтобы, как завладеет нами антихрист окончательно - Она верных своих отвела от него...
- И уж завладел, матушка, - бойко продолжал он, отпив чайку. - Я больше скажу: вот как только Христа-Спасителя храм в Москве построят и службы в нем начнут - тут уж и надвинется на землю вечная тьма. Только Суздаль еще постоит маленько: чтобы всех, значит, последних у себя собрать, - и вознесется.
- Как это, святой отец? - не удержался я от вопроса.
- А как ты думаешь, мил человек, для чего она строилась? Выйди-ка, глянь! Это город небесный. Не для древних людей и не для нынешних ее зачали... Нет, не для нынешних, а для последних.
- Ты вот человек грамотный, - отставив чай, обратился он с хитрой улыбкой ко мне. - Знаешь, небось, историю нашу русскую. Где все великие дела делались?.. В Киеве, Новгороде, Владимире и Москве... Потом уж и в Питере - гнезде сатанинском. Со всех губерний и уездов в них стекались... они всасывали в себя светочей земли русской. Все зодчие, богомазы лучшие, богословы, писцы - туда! А вышел ли кто от Суздаля?.. Никто не вышел. Суздаль ждет. Только здесь свершаются события самые главные, хоть и невидимые. Ты глянь, глянь!.. Туристы - это так, привозные. Зато сколько одиноких, незаметных паломников приходит и уходят тихо, подышав и на всю жизнь надышавшись. На весь свой век бессмертный, потому как грешники тако не приходят...
- Вот вы сказали про храм Христа Спасителя, - обратился я к нему, когда он, кажется, надолго умолк. - Я не совсем понял: почему, как его откроют, так и тьма будет? Какую тьму вы имеете в виду?
- Тьма погибели, - не задумываясь и не глядя на меня, ответил старец. - Без надежды уже, что какой-то Свет Божественный промелькнет. Конечно, люди этого не заметят поначалу и не почувствуют даже, а будут так же, как нынче, есть, пить, любить и наслаждаться природой, музыкой, поэзией. Однако уже ничего нового они не способны будут создать. Ни в искусствах, ни в науках не совершится уже великого. Ничего. Ибо на земле останутся одни только грешники, грехов своих не сознающие. Постепенно и они умрут, ибо женщины перестанут рожать. Не нужно станет Господу этого. И страшные болезни начнутся. И войны пойдут. И землетрясения. Все, как и предсказано было.
- И все-таки, причем же тут храм Христа? - допытывался я.
- Там, в храме этом, и воссядет князь мира сего. Для него и строят. И делают все шиворот на выворот: чтобы, когда он соберет в нем вокруг себя всех еретиков, отступников и сатанистов, с их помощью и управлять станет всем видимым миром.
- Я был там, смотрел, - громко вздохнул и вдруг перекрестился он - Согрешил, вот, окаянный. Говорят, кто на него хотя бы взглянет или хоть копеечку пожертвует - всем в огне гореть. А я видал, как в него - когда он построится и откроется - по ночам черная машина въезжает, а номер у нее из трех «шестерок» состоит. Страшная машина. Большая и черная. И не видать, кто в ней сидит… Ну да, я чай, постом и молитвой здесь покаюсь. Слава Богу, привел Господь перед смертью. Только вот помру и не смогу уже поддерживать вас как теперь. И много вам соблазнов от бесов будет. Да и уже есть, только не все вам видны...
Много еще интересного и странного говорил в тот вечер старец, и на следующий день я специально задержался, чтобы расспросить его. И надоумил меня Господь написать о жизни его особую повесть, в которой явилась бы вся история Церкви Христовой и Государства Пресвятой Богородицы в последние времена земные...
А в Пойме, по возвращении моем с благословением Владыки, ждали уже меня поистине церковные дела и подвижническая жизнь. Я был счастлив и, думая о счастье, видел, что, несмотря на многие мрачные, по причине грехов, годы моей жизни, я все же бывал счастлив и прежде. Правда, всего два раза это случалось: когда я служил в разрушенном храме и когда жил в Суздале и участвовал в Крестном ходе вокруг закрытого от нечестивцев храма Царя Константина. С тем, разрушенным, храмом моим случилась беда: его восстановил какой-то очень богатый предприниматель, который, говорят, очень хотел иметь в нем свое иконописное изображение над Царскими Вратами, но ограничился мемориальной доской на паперти, на которой не догравированной осталась лишь дата его смерти. Увы, это теперь обычное явление, и таких дураков у нас называют «новыми русскими меценатами». Жалко храм. И жалко доверчивых его прихожан. Впрочем, по слухам, приход там так и остался «бедным».
Готовясь к собранию, я много беседовал с новой своей «десяткой». В основном это люди молодые, больше половины - мужчины. Нет, это не те статисты, каких набрали в Суздале, чтобы срочно открыть там, в пику владыке Валентину, два патриархийных храма, и какие числились здесь в моей прежней «двадцатке». Может быть, вера их еще не слишком крепка, но, главное, они всею душой стремятся к ней, серьезно и пытливо. Много вечеров провел я с ними в беседах, как бы проводя уроки Закона Божьего, и нашел даже одного юношу, которого можно рекомендовать в диаконы. Есть и будущая псаломщица - очень скромная и боголюбивая девушка, окончившая медицинский институт (где она пела в хоре духовной музыки) и вернувшаяся в родную Пойму как будто нарочно затем, чтобы исцелять своих соседей не столько от телесных, сколько от душевных недугов. Старостой же я предложил стать бывшему школьному учителю, который, собственно, и привел ко мне всех остальных. Это удивительно честный и прямой человек, посидевший в свое время «за политику». Он громко именует себя «коммунистом», и поначалу я не хотел с ним разговаривать, но выяснилось, что так его «окрестили» в лагере, где он организовал «интеллигентскую коммуну» со своим особым уставом и настоящим священником, более всех в этом деле и пострадавшим. Сейчас Василий Иванович взял на себя подвиг некоего юродства, полагая, что «иначе нельзя общаться с нашими серьезными дураками», но со мной говорит уважительно, берет у меня журналы и книги по истории Церкви после 17-ого года и все время записывает в свою «греховную книжечку» свои неблаговидные поступки.
Однако много омрачает жизнь нашей общины псаломщица Сергия. Безусловно, она сумасшедшая, фанатичка - в преданности владыке, и глядя на нее, мне всегда кажется, что она хочет поджечь наш храм, если не всю Пойму, где ее не любит никто.
А Пойма, действительно, великолепна! Летом здесь прямо рай, и если бы не знал я Суздаля - решил бы, что «золотому храму» назначил Господь быть здесь. Впрочем, Суздаль ведь понятие условное, ибо в нем - сердце, а членами являются множество разбросанных по территории бывшей Российской Империи храмов и молитвенных домов. Так и те из нынешних катакомбников, кто, как старец Макарий, не спешат рассекречивать перед безбожной властью свои подпольные молельни, хотя и считают Суздаль Богородичной кафедрой Небесной Церкви на земле, однако постоянно приговаривают «если не…», как будто в чем-то еще не до конца уверены. И не совсем понятна мне роль заграницы, а поведение ее Архиерейского Синода вызывает много сомнений. Кажется, Первоиерарх Зарубежной Церкви Митрополит Виталий должен был бы тотчас после обращения к нему суздалян приехать к ним, но он предпочитает вообще с Владыкой Валентином не встречаться, так что и хиротония его произошла почти незаметной для всего зарубежья. Неужели и в их Синод запустила своих агентов наша Служба Безопасности, как теперь называют КГБ, по чьей указке продолжает действовать Московская патриархия? Нужно срочно разобраться с этим и узнать мнение Владыки...
- В конце девятнадцатого века преподобный Нил Афонский высказал пророчество о моральном состоянии человечества конца двадцатого века: "Народ того времени начнет становиться неузнаваемым... люди одичают и будут жестокими, подобно зверям, из-за соблазнов антихриста. Не будет уважения к родителям и старшим, любовь исчезнет... Тогда нравы и предания христиан и Церкви изменятся. Скромность и целомудрие исчезнут у людей, и будут царить блуд и распущенность. Ложь и сребролюбие достигнут высшего предела... Блуд, прелюбодеяние, мужеложство, тайные дела, кражи и убийства станут господствовать в обществе. В будущее время, благодаря силе величайшей преступности и распутства, люди лишатся благодати Святого Духа, которую они получили во святом крещении, а равно потеряют и угрызения совести. Церковь лишится богобоязненных и благочестивых пастырей, и беда остающимся в миру христианам, которые... лишены будут возможности от кого бы то ни было узреть свет познания...»
Так начал я мою проповедь в праздник Введения, которая плавно перешла в собрание. Далее я долго рассказывал дорогим моим пойменцам о своих переживаниях за время многолетней службы в патриархии, о суздальских события 89-90 гг., о зависимости советской Церкви от коммунистов и о нынешнем тягчайшем ее грехе - экуменизме. Люди слушала меня так внимательно, что многие даже рты пооткрывали, а потом стали креститься и плакать - так ужаснула их явленная мною правда, о которой и они, как выяснилось, знали немало. Сергию же эта правда буквально свалила с ног, так что Лене пришлось отхаживать ее. В результате, уже к вечеру нам удалось собрать 76 подписей, в основном тех прихожан, кто принимал участие в восстановлении храма. Я даже и не ожидал такой победы, свершившейся, конечно же, по воле Божией!
И глядя на этих внимавших мне людей, видя свет, все более озарявший их лица, я вдруг вспомнил прочитанную мною статью какой-то немецкой газеты, где приводились слова Солженицына о доброй и достойной вере русского народа, независимой от грехов его вождей и церковных иерархов, и подумал с сожалением, что вряд ли Александру Исаевичу случалось видеть лицо этого народа, как видел его я. Вот стоят передо мной люди, знавшие правду, но хранившие ее в тайниках своих душ, - но разве же тайное хранение это способствовало возникновению хотя бы отблеска того света, какой явился лицам их вместе с пониманием того, что правда их была всю жизнь действительной правдой, что вожди и иерархи действительно были и есть преступники и губители этой правды, достойные, по своему ничтожеству, презрения и изгнания, и что они могут - сами могут - презреть их и изгнать, избрав себе поистине достойных их веры других! Посмотрел бы он, как плачет самая заброшенная и захудалая старуха деревенская не от горя и не от слепой любви к какому-то там вождю, - но от сознания того, что она всю жизнь была права, и значит, жизнь ее имеет и всегда имела самый высокий смысл... Однако, не яви я им этой правды, как не являл никто до меня, как скрывали и пытаются скрыть до сих пор вожди и иерархи,- они так и продолжали бы руководствоваться в жизни примерами этих вождей и так же лгать, скрывать, лжесвидетельствовать, впадать во все тяжкие, следуя известной пословице: «Каков поп, таков и приход». Значит, грехи иерархов не только распространялись на подчиненных им, но были для них своеобразным моральным кодексом, губительным для веры, какой бы ни была она генетически доброй и достойной. А ныне распространяются еще вернее, ибо грехи эти еще злее и наглее, хотя вожди и иерархи изо всех сил стараются изображать из себя сладкоголосых кукушек, пророчащих нам бесконечно долгую и счастливую жизнь...
3. Ненаписанная картина
Когда отец Андрей закончил чтение Дневника, они долго сидели молча, не глядя друг на друга и думая каждый о своем. Впрочем, это нельзя было назвать раздумьем, но скорее неким умственным чувствованием, как случается после долгой и слезной молитвы, когда душа уже не может сдерживать переполняющую ее теплоту и позволяет ей объять и все тело, и голову, для которой в эти минуты любая мысль оказалась бы суетной и ничтожной. Однако, как после долгого моления остается звучащим в воздухе окончание фразы последней молитвы, так и тут горькие слова отца Давида о губительности грехов иерархов прежде всего для доверчивого, как голуби, верующего народа продолжали жизнь в их притихшей квартире, куда не проникало в столь поздний час ни единого шороха ни с улицы, ни из квартир окружающих их со всех сторон соседей, так что обоим казалось, что отныне и их скромное жилище сделалось частью Суздаля. И действительно, разве можно было даже помыслить сейчас о чем-то порочном, нечистом и лукавом! Ведь даже любовь их вдруг исполнилась жаждой света и возможности утвердить себя угодной Богу, хотя они и понимали, что угодной Богу после нарушенного ими обета она уже быть не может.
Как ни странно, но все явленные в Дневнике отца Давида сомнения его, страдания и нащупывания единственно верного пути среди многих и многих дьявольских соблазнов представились теперь наивными и простодушными в сравнении с обрушившимся на них испытанием. И если отец Давид, несмотря на многие его заблуждения, все же оказался на какой-то уверенной и безусловно близкой к Небу вершине, то они видели себя погруженными в бездну, из которой выбраться представлялось им невозможным, как бы ни стремились к этому их объятые страхом души.
Да, именно страх предстояния перед Очами Всевышнего был первым чувством их по возвращении из духовного мира отца Давида к собственной печальной реальности, в которой каждый из них уже сделал свой решительный шаг от привычных сегодняшних дней в неведомое завтра. И теперь, после всего, что узнали они о Московской патриархии и о гонимой ею истинной Российской Православной Церкви, после того, как уже очевидным стало невозвращение их к своему ироду-владыке, без тени сожаления использовавшего их орудием этих гонений, после причастия даже со страниц тетради повеявшего на них свежестью и чистотой суздальского воздуха, - разве могли они теперь предстать пред Цареконстантиновским алтарем со столь тяжким грузом лжи, какой зачала и вынашивала в сердцах их любовь! Но и сила ее в ту ночь обнаружилась вдруг настолько могучей, что заставить себя пренебречь ею было бы не менее грешно. Поэтому, лишь только отец Андрей сделал неуверенную попытку к этому, высказав сожаление о содеянном при встрече, - Света тотчас упрекнула его в лукавстве.
- Ты думаешь, мы сможем, как раньше, без этого? – спросила она, так пристально и совершенно по-взрослому посмотрев на него, что отец Андрей в смущении опустил глаза и тихо произнес:
- Да, любимая, уже не сможем...
- Уже мы ничего не сможем! - вздохнул он, поднимаясь из кресла и закрывая ладонями свое уставшее лицо. - Мы не сможем служить здесь, потому что это было бы просто по-человечески унизительно, я уж не говорю вообще о преступности сослужения с нечестивцами в оккупированных ими храмах... Но мы и в Суздаль не можем явиться скрывающими правду о наших отношениях, ибо какой смысл в подобном выборе между добром и злом, когда жало лжи все равно останется в душе! Но мы не можем и пожениться, так как я целибат и уже был однажды женат... И ведь наплевать на нашу любовь мы так же не можем!.. Остается лишь отречься мне от сана... добровольно сложить с себя. Но что же будет с Поймой?! С Сашей и Леной! С Петром Морозовым и Витюхой! Вообще с их уже сложившейся стараниями Давида общиной... Хорошо, если он вернется туда и продолжит...
- Но он не вернется! - громко воскликнул он и вдруг бросился в прихожую к своему дипломату и скоро вернулся с развернутым в руках платьем.
- Узнаешь? - спросил, протягивая его Свете. - Это я нашел в куче мусора, выброшенного из дома в сени. Уже там его не ждут. Даже стены переклеили и печи перебелили. Еще ничего не известно: где он, что с ним? - а уже человека вычеркнули из списков. Кто-то... Кто? Кто-то уверен в его невозвращении.
- Понимаешь, Света, - продолжал он, опустившись перед ней на колени и уткнувшись в ее лежавшие поверх привезенного платья холодные ладони. - Там все... все считают его... погибшим. Даже друзья. И я сегодня решил... докопаться, выяснить все...
- Но как же ты собираешься выяснять? - прошептала девушка, перебирая пальцами его разбросанные по плечам и ее коленям кудри.
- Я уже много знаю, - уверенно сказал он, подняв голову и задумчиво посмотрев на Свету. - Я знаю, что Давид не сбежал, как надеется представить дело... кто-то - с помощью матери Сергии, которая так удачно оклеветала его, потом создала в доме видимость бардака пьяного, подкинула за твое свое поганое белье, бутылки...
- Господи! - заволновался он еще более и уже не мог оставаться на месте, закружился по комнате, то поднимая руки к вискам, то прижимая к шумно дышащей груди. - Мне сказали, что в печке нашли его состриженную бороду! Это же улика, Светочка! Ведь если ее не сбрил он сам - значит... Такое могли сделать... лишь с мертвого!..
Внезапное открытие так ошарашило отца Андрея, что он замер с открытым ртом и широко распахнутыми глазами, устремившими взгляд куда-то за ночное окно, либо на себя самого, смутно в этой ночи отраженного. Тотчас в воображении его встала во весь рост огромная и черная фигура монахини с нечеловеческим выражением лица и остриженной бородой лежащего у ее ног бездыханного отца Давида в длинных и грязных пальцах. В том, что она, имея такие ручищи и плечи, вполне могла справиться со щупленьким священником, можно было не сомневаться. Убить, стукнув чем-нибудь по голове, отрезать бороду, раздеть, разбросать по дому вещи и пустые бутылки, даже спрятать тело где-нибудь в подполье или утащить под покровом ночи к Волге и сбросить в прорубь... Но иконы! Куда могла она увезти и спрятать столько икон? Да и могла ли, будучи все же «набожной и богобоязненной»?.. Значит, ей кто-то помог в этом. Но кто? Может быть, сам владыка, приславший эту помощь в Пойму?..
Все эти соображения, возникнув в голове отца Андрея и споткнувшись на образе преосвященного, вмиг рассыпались прахом, ибо это уже пахло безумием: заподозрить в столь страшном преступлении всю жизнь посвятившего церковному служению человека, каким бы он ни был подлым и злым. Да и зачем ему нужно было убивать настоятеля мало примечательного и захолустного прихода, если достаточно было просто изгнать его из епархии, для чего не потребовалась бы и помощь ОМОНа, так как из всего поселка лишь несколько верующих могли бы встать на защиту храма, остальные же...
- Или я мало узнал о них? - вслух спросил сам себя отец Андрей.
- Ты о ком, Андрюша? - обеспокоилась Света и подошла к нему, прижалась опущенной головой к его груди. - Мне кажется, милый, нам нужно поспать. Уже четвертый час, и ты очень устал сегодня...
- Я не могу... не могу понять! - чуть не плача, признался он, обнимая ее. - Все так запутано... Допустим, Давид, и правда, сбежал и забрал каким-то образом все иконы, так что даже Саша этого не заметил. Но зачем Сергии понадобилось устраивать весь этот спектакль в доме? И если он просто уехал, никого не предупредив, но думая скоро вернуться - зачем спектакль? Спектакль можно оправдать лишь заметанием следов... Значит, и пропажа икон относится к спектаклю. И клевета! Но одной Сергии... сумасшедшей Сергии это было бы не по силам, просто ума бы не хватило. Значит, получается, что...
- Господи! - вновь простонал он, воздев руки. - Получается, что все это правда и Давид, действительно, впал в грех пьянства и разврата, причем ни с кем иным, как с этой безобразной дурой Сергией: иначе зачем ей нужно было сжигать сегодня свое тряпье?! Но ведь это же бред! Это же... надо признать, что и клеветы не было! То есть, и ты, и Саша, и остальные действительно всю зиму пили с Давидом и развратничали. И на это признание все и рассчитано. Даже в милиции поверили...
- Успокойся, Андрюшенька, - уже умоляла его со слезами на глазах девушка. - Давай ляжем спать. Утро вечера мудренее...
- Да-да! - поспешил он ее успокоить. - Ты не волнуйся за меня. Я просто в отчаянии от всего этого. Ведь в этом, Света, может быть... только дьявольское участие!..
Произнеся последние слова, он и сам испугался их оглушительного звучания и поспешно перекрестился, чувствуя однако, что угодил в своем "расследовании" в самую точку. Конечно же, подумал он, человеческому разуму понять все происшедшее с отцом Давидом невозможно, но, зная и - главное - веря, что враг рода человеческого, "едва человек приближается к Богу", становится способным на самые немыслимые козни, - веря в это, можно обойтись и без логических умопостроений. Очевидно, что отец Давид ближе всех приблизился к Богу, - стало быть, ему и следовало погибнуть каким-то сверх естественном образом, но и так, чтобы оказаться сразу же восхищенным на Небо, оставив при этом после себя некое семя Божественной Правды, коим и явился теперь в эту квартиру его как будто не законченный, но, на самом деле, рассказавший все, Дневник, исполненный мучительных сомнений, внезапных откровений и недобрых предчувствий. И если сбылось самое недоброе из них, то и при этом он исполнил свою миссию на земле, и посеянное им требует самого бережного и любовного взращивания.
- И это выпало нам! - вдруг радостно воскликнул отец Андрей и рассмеялся, увидев обращенный на него взгляд девушки, должно быть, окончательно решившей, что он сошел с ума.
Впрочем, тут же и сам он понял, что радоваться особо нечему, ибо отныне и на их долю выпадала смертельная борьба со всеми силами зла, полонившими русскую землю и уже воздвигающими на ней престол для воздушного князя, должного начать править с него всем предавшим Бога миром. И хотя отец Андрей так и не нашел никакого приемлемого решения ни относительно их со Светой судьбы, ни в «расследовании» тайны отца Давида - душа его словно освободилась от каких-то более тягостных пут и устремилась по пути, указанному ей свыше и открытому страницами священной (сразу нашел он нужное слова) тетради.
- У нас есть еще немного денег, - сказал он, решительно засобиравшись ко сну. - Завтра поедем в Суздаль... Да, девочка моя, - подтвердил он, встретив ее удивленный взгляд. - С утра пораньше. Думаю, там все и прояснится...
И уже лежа в постели и слыша ровное дыхание доверчиво засыпающей в его объятиях девочки, которая стала для него в это день одновременно и дочерью, и женой, и любимой, и единственным другом на этой земле, он вернулся душою и мыслями к дневниковым откровениям отца Давида, отыскав в них и их со Светой надежное место, и вдруг остро сознал весь ужас нависшей над ними и над всем миром катастрофы. Уже он не думал о себе, как это случалось с ним нередко во время творческих вдохновений, когда картина только-только нажинала рождаться: в замысле, сообщавшем ей вселенской значимости. И пусть воплощение этого замысла не имело порой ничего общего с явленным в минуты вдохновения оригиналом, но эти минуты были, и только благодаря им он и имел право называться художником, творцом. Только благодаря им он знал себя не просто напрасным пожирателем хлеба, но и причастным к тем, кого в искусстве именовали талантами «от Бога». И эта «отбожественность» непременно вменяла в обязанность, забывая о себе, болеть за судьбы России и всего человечества. Вот и теперь, рожденное мыслями, выводами и чувствами отца Давида волнение неожиданно довело его до того состояния, в котором он, как ему казалось, имел право тревожиться о последствиях этой вдруг открывшейся его духовному взору катастрофы.
...И увидел он уже восшедшего на Господний Престол воздушного князя - в том самом храме Христа-Спасителя, о котором так много говорят в последнее время и в епархии, и в правительстве, и по радио, и в газетах, на строительство которого идут немыслимые средства, отобранные у погружающихся в нищету - в эту тьму телесную - россиян, и о котором пророчествовал отцу Давиду неведомый старец Макарий, чью жизнь постарался описать в другой половине своей тетради (начав, как заметил отец Андрей, от противоположной обложки навстречу Дневнику) правдивый монах. Но не только «патриарх всея Руси» и «демократический президент» с их сподвижниками, много пособившие князю в этом восшествии, преклоняли пред ним колена, но и властители со всего мира, среди которых узнавался и папа Римский, и Далай Лама, и мусульманские вожди, и протестантские лидеры, и йоги, и идолопоклонники, и африканцы в страшных воинственных масках - то есть все те, для которых Слово Божие – Христос и Правда Его ненавистнее всего на свете, как и сам Свет. А огромный зал этого лже-храма был до отказа набит народом, согнанным сюда лживыми обещаниями какой-то сверхъестественной благодати и наконец-то наступающего всемирного счастья. И хотя знали эти люди, что их опять обманули и никакого дарового счастья не будет, но все равно «тьма погибели» заставала их врасплох, и уже многие понимали, что из храма этого им не выбраться никогда, Света живительного, чистого не увидеть никогда, - и ужас перекашивал их лица, в то время как в алтаре - все ликовали, лобызались и причащались от сладкой чаши антихриста. Оставшиеся же вне храма, все давно уже ни во что не верующие, видели в опускающейся на землю повсеместно тьме всего-навсего солнечное затмение, должное, как привыкли знать они, скоро закончиться, - поэтому на лицах их не было не только ужаса, но даже и недоумения; не было ничего, что могло бы оживить эти лица, но если бы и случилось им оживиться - в грядущей тьме никто бы этого не увидел.
- Как уже сейчас никто не видит, - прошептал отец Андрей, открывая бессонные глаза, перед которыми еще долго стояла, въезжающая в ворота собора большая черная машина с тремя «шестерками» на номере. – И уже невозможным кажется прозрение... Ведь если в то время, когда Сам Господь ходил среди людей, призывал их к спасению, являл им невероятные чудеса, но был услышан и увиден лишь единицами, то теперь-то - в канун воцарения князя - кто же поверит, что на земле осталось одно-единственное место, сообщающееся с Царством Небесным. Одно-единственное, и не всех принимающее, а испытывающее каждого: способен ли он стать последним избранным...
|